Когда ароматный напиток испарился наконец уже и из второй пиалы (на сей раз эти восточные возлияния сопровождались употреблением настоящего, стамбульского, рахат-лукума), мои мысли окончательно прояснились и план действия для Моти был разработан. Он был до безобразия прост и состоял, на выбор, всего из двух пунктов.
1. Снять со стены нагайку, выпороть блудного Феофилакта, возвратить его в лоно православной, то бишь Мотиной, семьи, а мастерскую, в качестве компенсации за страдания, подарить Ксюше с её будущим потомством.
2. Расстаться с блудным Феофилактом, подписав с ним в Чистом переулке разводное письмо, и сосредоточиться на теоретическом укреплении православной нравственности в масштабах Российской Федерации.
После того как два этих пункта были мною изложены безутешной Моте, моя собеседница выдвинула против них свои контраргументы, а именно:
1. Нагайкой блудного Феофилакта в домашний альков не вернёшь, потому что та плотская нагайка, которой благочестивый иконописец привязан к своей «помощнице», этой стерве, воздействует на него, мартовского кота, куда эффективнее, и следовательно, если действовать такими вот радикальными мерами, то можно лишь окончательно испортить всю обедню, учитывая также и тот факт, что у Феофилакта теперь ещё и собственная жилплощадь имеется.
2. Расстаться с блудным Феофилактом Моте ну никак невозможно, потому что она, Мотя, его «а-а-а… хлюп-хлюп… любит». Да и опять же — кто тогда будет слушать её речи в защиту православной нравственности, если их будет произносить разведённая жена? Статус же не тот, вы же понимаете!
И вот тут Мотя опять разрыдалась и стала упрекать меня за бесчувственность. «Ну скажи же, скажи своё мудрое слово! — твердила мне она. — Как статеечки писать — так это вы все мастера, а как что путное посоветовать…» Речь на другом конце трубки оборвалась, и опять послышалось бульканье. Взглянув на дно опустевшей бакинской пиалы с такой надеждой, как если бы она, пиала, была волшебной лампой Алладина, я, собравшись с духом, сказала Моте моё «мудрое слово»: «Мотя, возьми Ксюшу к себе домой. А чего: пусть родит тебе ребёнка от твоего Феофилакта, будешь его (то бишь ребёнка, а не Феофилакта, конечно) в ванночке купать, как внучонка. И всем станет хорошо — и Феофилакт будет доволен, и Ксюша будет жива-здорова, папа-протоиерей ей рёбра не переломает, а ребёночку, с двумя-то мамами (одна из которых будет исполнять ещё и роль бабушки), совсем хорошо будет. И, опять же, с точки зрения православной нравственности…»
И вот тут Мотя швырнула трубку. И швырнула её, наверное, вместе с телефоном, потому что больше она мне уже никогда не звонила, хотя мы с ней и были знакомы почти что три пятилетки и не разу друг друга не подводили, что, по нынешним-то временам, диковинная редкость. Одним словом, Мотя швырнула трубку, а я, снова наполнив напитком богов роскошную ханскую пиалу, погрузилась в волны ароматного пара и, вместе с ними, в свои размышления.
…«Я не настолько подлец, чтобы говорить о морали», — сказал Василий Васильевич Розанов, и я с ним в этом случае совершенно согласна. Мораль (равно как и её издевательский синоним, «нравственность») — понятие глубоко лицемерное и корыстное, поскольку оно накрепко привязано к товарно-денежным отношениям и вообще, в целом, к институту частной собственности как таковому. Нравственно то, что содействует размеренной циркуляции капиталов. Морально то, что не создаёт проблем. А ведь жизнь как таковая состоит из проблем. Следовательно, жизнь аморальна. Институт морали породил, в частности, такое безобразное правовое понятие, как «внебрачный ребёнок». Ребёнку-то, в самом деле, что за дело до любовного треугольника Мотя-Ксюша-Феофилакт? Однако, прошу понять меня правильно: выступая, вместе с Розановым, против самого понятия «мораль», я никоим образом не выступаю поборницей её противоположности, всего, так сказать, «аморального». Просто я считаю, что точка отсчёта должна быть совсем другой. Для меня это — закон Божий, но не в том, конечно, его виде, в каком он представлен в ветхих катехизисах, где с раввинистической дотошностью и неспешностью объясняется, как говорил Лесков, «почему сие важно в-пятых». Да нет, закон Божий, как сказано у апостола, написан «не чернилами, но Духом Бога Живого, не на скрижалях каменных, но на плотяных скрижалях сердца». И в этом смысле он, этот по видимости сверхъестественный закон, самым тесным образом соприкасается с так называемым «естественным законом», составлявшим некогда основу такого замечательного предмета, как «естественное право» (сейчас, насколько я знаю, на Западе его уже не преподают: оно вытеснено противоестественным правом
«общечеловеческих ценностей»).