– Он задумается, – сказал папа. – Я, наконец, сам приму меры.
– Значит, договорились – я пока ничего не видел.
Мама нас встретила в коридоре, держа в обнимку, как бочку, мою свернутую постель.
– Где у нас раскладушка? Достаньте мне ее немедленно.
– Где-то в кладовке, – сказал папа. – Но, Аня, сейчас только девять утра.
– Я должна позаботиться о нашем сыне. Я не хочу, чтоб он ютился как бедный сирота. Он должен где-то отдыхать и иметь уединение для работы.
– Хорошо, где ты хочешь, чтоб он имел уединение?
– В кухне, – сказала мама. – Кухня – это моя территория. Если вы свою кому-то уступили, то я уступать не намерена ни пяди. Только своему сыну. Кровать будет стоять на кухне все время.
– Но, может быть, людям захочется сварить себе кофе или я не знаю что…
– Ничего, – сказала мама. – Захочется – перехочется.
– Аня! – Папа очень страдал оттого, что дверь в мою комнату осталась полуоткрытой. – Но ты посуди: где мы сами будем есть? Где ты будешь готовить?
– Нигде. С этого дня я перестаю готовить. Будем питаться в столовке.
– Аня, что ты говоришь, я не знаю! Так же не будет. Ты же нам не позволишь питаться в столовке.
Она посмотрела на папин выпуклый животик, на его напряженное, несчастное лицо – красное, под белым встопорщенным ежиком, – и на то, как он нервно теребит подтяжки, и сразу устала держать в обнимку постель.
– Возьми же у меня, долго я буду так стоять? Сложи пока в кладовку. Сейчас мы позавтракаем, как всегда, а потом мы с тобой пойдем гулять и там, на воздухе, все обсудим. Как нам дальше строить нашу жизнь. Обед у нас на сегодня есть.
– Что нам такого обсуждать? – глухо отвечал папа из кладовки. – Нам же объяснили, что это – временно. Я думаю, мне лучше сегодня остаться дома.
– Ни в коем случае, – сказала мама. – Я тебя вытащу обязательно. Ты очень взбудоражен, это может кончиться плохо.
– Почему это я взбудоражен? – спросил папа, задвигая шпингалет. – Ну, хорошо, я взбудоражен. Но у Александра сегодня библиотечный день. Мы же не можем уйти все трое. Как нам быть с ключами?
– А никак, – раздался из моей комнаты голос долговязого.
– Что вы? – Папа подошел к двери. Заглянуть туда он почему-то не решился.
– С ключами – как устраивались до сих пор, так и дальше.
– Но у нас только два комплекта. Вдруг вам понадобится выйти?..
– Ну, значит, выйдем.
– Да, но кто же вам потом откроет?
– Ну, значит, взломаем. Вы же знаете, Матвей Григорьевич, против лома – нет приема.
Папа к нам повернулся очень сконфуженный. Мама посмотрела на него почти брезгливо, но промолчала.
В эту ночь мне совсем неплохо спалось на новом месте. Полагаю, что и Коля долговязый был не в обиде на мой диванчик, когда остался дежурить. Как выяснилось, на кухню родственники наши не претендовали, зато мою комнату не оставляли без присмотра. Из квартиры они уходили по очереди и входили без звонка; у меня было впечатление, что замок сам собою открывается при их приближении. В семь утра Коля разбудил меня, когда прошел в ванную в трусах и в майке и шумно там плескался и фыркал, напевая довольно недурным баритоном: «Капррызная, упрра-мая, вы сотканы из роз. Я старше вас, дитя мое, своих стыжусь я слез». Как сказывают, это любимая песня нашего генсека, а вовсе не «Малая Земля». Не знаю, у Коли я спросить не решился. Выходя, он заботливо спросил меня: «Как спалось?» – и удалился, не дожидаясь ответа. Маму потом волновало, каким полотенцем он утирался и вытер ли за собою на полу (у нас, вы знаете, хорошо протекает вниз к соседям). Насчет полотенца не знаю, но что прибрал за собой аккуратно, могу свидетельствовать.
В следующую ночь было дежурство моей десантницы – и как жестка показалась мне раскладушка! Только представить себе – в моей комнате, в каких-нибудь пяти шагах от меня, на моем законном ложе, раскинулось (лучше даже – «разметалось») прелестное таинственное существо, неприступно гордое и для меня пока безымянное, а на моих стульях разбросаны в милом беспорядке неизъяснимо чудесные одеяния и покровы! Странно, никакие эти пышные слова – «покровы», «одеяния», «ложе» – не приходили мне на ум и на язык при обстоятельствах вполне реальных, с моей долголетней невестой Диной, которая, впрочем, давно уже не невеста мне, а жительница города Бостона, штат Массачусетс, США. Гордая и неприступная занимала ванную с восьми и предпочитала душ. Я слушал, как хлещут шипучие струи с разными оттенками шума – оттого, что сначала одна, потом другая прелести подставлялись для омовения, – и, кажется, начинал постигать смысл затрепанного поэтического образа: я хотел бы быть этими струями, которым позволено… et cetera, et cetera. Когда она выходила, освеженная, встряхивая длинными прядями и застегивая на груди свое джинсовое платье с погончиками, я как-то не осмелился обратиться к ней – хоть с тем же самым: «Как спалось?» – а только попытался поймать ее взгляд, но, как я уже сказал вам, это мне ни разу не удалось.