Читаем Глубынь-городок. Заноза полностью

как мед, и ему казалось, что в них должны запутываться пчелы. Оба были ровесниками, из того поколения

комсомольцев, для которых слово “революция” стало не историческим понятием, а самим воздухом. Воздух

этот — тугой, полный пороха — проникал в легкие глубоко, глубже, чем обычная смесь кислорода и азота. На

свой союз у них был взгляд тоже простой и здоровый: они твердо знали, что ничто не скрепляется насилием;

если человек живет с женой только потому, что его принуждает долг, они оба несчастны и безнравственны.

Их же отношения могли показаться очень странными со стороны: они часто разъезжались надолго по

райкомовским путевкам, и он, случалось, неделями забывал бросить в почтовый ящик открытку. Она же

повторяла в разные времена их жизни: “Я не хочу быть женой неуча” (он весело огрызался, но начинал

учиться), “Я не хочу быть женой разини”, — и он, только что рассказавший ей в постели о непорядках, мрачнел

и ерошил волосы.

Даже во время войны, когда он приехал к ней, сияя погонами, она строптиво отозвалась: “Не думай, что

мне нужно быть капитаншей”, — и настояла на том, чтоб он отсылал аттестат своим дальним, обремененным

детьми родичам, а сама пошла работать на завод с той же неутомимостью и серьезным отношением к любому

труду, какому научили их первые ударные бригады. Она говорила ему иногда: “Женщины больше всего ценят

верность. Поэтому никогда не уступай моей ревности: помни своих родных, друзей, даже прежних любимых. Я

хочу знать, что ты любишь меня не потому, что я одна-единственная, а потому, что многие тебе дороги и все они

прекрасные люди, достойные глубокой привязанности, но все-таки я еще дороже тебе, чем они, и ты любишь

меня больше!”

Они хотели быть счастливыми и помогали друг другу в этом. Часто она кивала ему на улице: “Посмотри,

какая хорошенькая девушка”. Но внутренне тотчас вступала с ней в борьбу; сама становилась оживленней,

обаятельнее — как в первое время их знакомства.

“Парень в твоем вкусе”, — бросал мимоходом и он, посмеиваясь, но отдавал должное другому и следил

ревниво не за ней (она достойна всего лучшего, он это знал!), но за собой: может ли он быть еще для нее лучше

самого лучшего?

Они оба инстинктивно боялись излишнего благосостояния, когда так незаметно в душу вползает червь

самодовольства и равнодушия. Перед ними высоким примером сияла их собственная юность тридцатых годов,

когда все отдавалось пятилеткам, но, может быть, никогда еще люди не были так счастливы и открыты! Мечты

их никогда не спускались до таких вещей, как покупка дачи или мехового пальто. Это было из разряда

неважного, необязательного в жизни: будет — пусть, хорошо. Не будет — проживут и так. Они хотели работать,

путешествовать и не терять друг друга.

— Счастье, — сказал он как-то, — это когда есть работа на десять лет вперед.

— Счастье, — сказала она, — когда мы вместе и становимся от этого сильнее.

Но все-таки с той же молодой строптивостью она повторяла:

— Я не хочу быть женой при муже, — утверждая тем свою самостоятельность; естественное чувство

женщины пороховых лет революции.

И только два раза она промолчала, согласившись быть такой женой. Первый раз, когда после его контузии

и многих месяцев молчаливого отчаяния она пробралась к нему по военным дорогам в белый снежный

госпитальный городок. Он не сказал: “Куда я тебе такой? Дай хоть выздоровею”. При чужих они молчали.

Она привезла его на свою койку в общежитии завода, где работала тогда, и подруги-девушки отгородили

их занавеской из старых юбок и простынь.

— Семейная пара в женском общежитии, — закричал было комендант, переступая порог. —

Безнравственность! Да они еще, кажется, и не расписаны.

Но пять девушек молча вытолкали его в шею. И то, что они при этом молчали, было, пожалуй,

проявлением высшего гуманизма с их стороны.

— Ты не хочешь быть женой калеки? — одними губами прошептал он, прижавшись к ее уху, в эту

первую ночь, когда они лежали рядом, не шевелясь, но благодарно приникнув друг к другу всем телом.

— Хочу, — отозвалась она. И высказала вечное кредо женщины, одинаковое для всех времен и на всех

языках: “Ты мой. Ты один. Я люблю тебя”. Кажется, это было их первое объяснение в любви.

Потом девушки, соседки по комнате, глядя на этого распростертого человека, который, случалось, не мог

даже встать по нужде, слыша его глуховатый голос и смех, мечтательно шептались по вечерам о том, как

счастлива Любаня — и дай им бог, девушкам, всем такого счастья в жизни!

Когда Константина Матвеевича после войны сорвали с уже обжитого места и направили в далекий,

пустынный пока край, — а она в это время только что заочно окончила институт, начала работать и ее ценили,

— он сам, немного загрустив, спросил:

— Нравится быть женой вечного бродяги?

Она поцеловала его, качая головой:

— Не хотела бы, да приходится.

Павел видел: с годами Константин Матвеевич изменил своей былой неприступности. Должно быть, за

Перейти на страницу:

Похожие книги