Прозуменщиков оторвался от книги, рассеянно глянул на нас сквозь очки, узнал, кротко улыбнулся и шагнул с лавки, не выпуская книги. Зачем-то он потряс мне руку, благожелательно отпустил Абрекова и пригласил присоединиться к нему на скамейке под липой. Как и в прошлую встречу, мое отношение к Андрею Прозуменщикову оказалось амбивалентным, то бишь неоднозначным. Первыми, как и тогда, почувствовались магнетизм личности, обаяние мысли и прошлых страданий — в целом букет сильных и приятных впечатлений. Его детская беззащитная улыбка просто разила наповал. Однако позвякивали и предостережения.
Я подсела на ветхую лавочку, выговорила нечто дежурное насчет приятности встречи и обратилась во внимание. Прозумещников для начальных минут заготовил несколько витиеватых фраз, понятых мною вполовину, но довольно скоро добрался до цели нашего свидания.
Увы, мое несовершенное перо не в силах передать стиль, подробности и особенности его речи, в голове сие тоже не удерживалось более трех минут. Все способности восприятия были мною устремлены к одной, не всегда посильной задаче: понять в общих чертах смысл и направление каждого отдельного высказывания, зафиксировать в памяти и приплюсовать к ранее осмысленным, хотя бы приблизительно. Научные слова типа «секуляризация», «константа» и «имманентный», щедро рассыпанные по выступлению, моих затруднений никак не облегчали.
К тому моменту, когда извилины почти перегрелись, я поняла следующее: «печальна русская история… имманентная соборность духа с одной стороны… тяжелейший путь развития индивида с другой… десятки лет, поколения тоталитарного мышления… неизбежные заблуждения неискушенного разума в условиях неожиданной обвальной свободы… тяжелейшая доля русской женской души… достойные восхищения искания… Вечная Женственность у Владимира Соловьева (почти что по Отче Валентину, только без таблицы Менделеева)… надлежит приникнуть к вечным источникам духовного возрождения… откинуть греховные соблазны индивидуального… заглянуть в глубины соборной причастности, найти отклик в своей бессмертной душе… сочтут за честь помочь утолению духовной жажды… например, здесь, в писаниях (кого-то там) глубокое мистическое откровение… (следовала заумь под стать редактированным мною недавно откровениям святых отцов XII века (до нашей эры!), черт бы их побрал со мною заодно!)…»
Перегревшиеся извилины встали дыбом, и проклюнулся перевод длинной речи, незамысловатый, как мычание. «Милая Катя Дмитриевна, заблудшая русская душа (женская) слушает по малому уму неправильного дядю, а вот перед нею сидит правильный, он утолит ее духовную жажду с удовольствием, окунет в соборность и скажет, что ей делать дальше».
Там было еще что-то после цитаты, но в извилинах случилось короткое замыкание. Вследствие чего я проговорила на уровне чистого подсознания, словно некто продиктовал изнутри:
— Андрей Ананьевич, дорогой, спасибо вам! Что передать Октавии в Штатах? Наверное, я к ней забегу.
— Октавии? — вынырнул из пучин непознаваемого Андрей Ананьевич. — Какой Октавии?
— Грэм… В свое время ее звали Тэви Мэкэби. Вы с ней дружили, я слышала, — объяснение также пришло само собой.
Ответ Прозуменщикова получился еще более диковинным, чем мой вопрос, очевидно, от неожиданности и смятения ума.
— Тэви? Ах, Тэви… Такая большая, белая ласковая корова, — в задумчивости произнёс он, вертя в руках забытую книгу. — Простите, Екатерина Дмитриевна, разве вы знали Тэви?
— Надеюсь познакомиться. Передам, что вы ее помните, — последовал почти автоматический ответ, за ним встроился прощальный поклон. — Прощайте, Андрей Ананьевич!
Я в темпе соскочила со скамьи, но рука у философа оказалась крепкой, как оглобля. Пришлось сесть опять.
— Постойте, Катя, — промолвил Прозуменщиков без философских заморочек. — Я не совсем понял. Вы мне сказали, что знали другую девушку, ту…
— Отпустите мою руку, Андрей Ананьевич, мне больно, — объяснилась я без изыска и встала с лавки. — Спасибо. Да, а теперь хочу узнать поближе вашу большую белую ласковую корову. Простите за внезапное признание, но вы заинтересовали меня столь глубоко. Я вас найду. Прощайте!
Вторая попытка бегства удалась лучше, я летела к выходу, а вслед неслось:
— Постойте, Катя, обождите!
К моему облегчению наводчик Абреков поблизости не маячил, и я домчалась до стойки с пирожками невозбранно. В состоянии нервного стресса я с усилием жевала деревянный пирожок, глотала гадкий кофе из шаткого бумажного стаканчика и давилась смехом и слезами.
Слезы текли непроизвольно, они шли из глубины той самой смятенной души, я плакала и смеялась над всеми нами. Наше прошлое и будущее, надежды, страдания, трагедии и пошлость, глупые мечты, прекрасные помыслы, злокозненные схемы и глупая, детская безответственность — сплавились воедино в глубокое болезненное чувство жалости и насмешки. Ко всем, надо всеми… Соборная душа моего поколения виделась идеальной темой для современной трагикомедии.