Мужчина, который не хотел принимать такое предложение, и все упирался, и отталкивал саму эту идею холодной слепящей страсти, отталкивал всеми своими слабыми силами, — он (Он) впервые справляется с собой, преодолевая памятный нам всем человечий ужас. Тот первородный страх, который женщина (Она) внушала ему с самого начала, — тот страх, который и делал ее столь безумно, настырно притягательной… Пусть даже эта возлюбленная, взявшая его за руку и ответившая на последние вопросы, обернется для него в конце не просто энергией Шакти, но и богиней смерти — Кали… Когда свидание закончено, когда Она ушла, собрав свои лукавые уловки и игрушки в дорожную сумку, Он все еще остается сидеть в темноте… И только тут — как награда, как исполнение обещания — приходит к нам последний визуальный образ спектакля, тот образ, для которого, собственно, и затевалась вся мизансцена представления: Тьерри замер в кресле, стоящем на скрещении всех путей и тропок, с тем же чемоданчиком, с которым не расставался в своих скитаниях, пока следовал за этой своей беспутной, преступной и желанной Эвридикой, которая сама вдруг обернулась для него Орфеем. Он сидит один, брошенный, оставленный — по ту сторону смерти… Но «старая голубятня» — клетка, заполненная птицами, та самая голубятня, которую усилием рук или с помощью лебедки поднимали и опускали несколько раз на протяжении всего действия, — эта голубятня вдруг, высветившись изнутри, сама — безо всяких человеческих стараний и усилий — медленно поднимется в слепящем луче света, улетая вверх, вверх, легко справляясь с тем, что еще недавно казалось такой невозможной задачей… Как легкое домашнее чудо, как простая очевидность обретенного бессмертия…
Вы скажете: опять этот Васильев со своей метафизикой и богословием, опять его вечная война со скептической картезианской традицией… Да разве Дюрас с ее агностицизмом и иронией позволительно читать таким образом? Постойте, для меня ориентальные мотивы ее пристрастий к странным белым «камушкам» сакральных буддийских ритуалов кажутся совершенно очевидными: они неотменимо присутствуют в писаниях поздней Дюрас (и в «Хиросиме», и в «Болезни к смерти» / «Maladie de la mort», и особенно — в «Наслаждении Лол В. Стайн», во всем цикле об Орелии Стейнер) — даже своему верному Янну она дала двойное «каменное» имя Андреа-Стайнер. Просто для Маргерит Дюрас решение, разумеется, лежало не в сфере теологии: оно располагалось скорее в области креативного усилия поэта, в бесконечном напряжении писательства, которое в единой точке света фокусирует в себе и страстный порыв, и трансгрессию, и надежду на бессмертие… Ну а режиссер Васильев — с ним тоже все не так уж однозначно! Он просто показывает нам — со всей возможной наглядностью, — как падают лепестками (или перышками, медленно летящими в голубятне) — как опадают прежние, дорогие нам структуры психологии и культуры, насколько они условны, взаимозаменяемы, неподлинны… Так что за водой для жизни, за живой водой, по мысли Мастера, придется, пожалуй, отправляться прямиком в пустыню: в прозрачное, пустое, высокое место, где живет тот единственный живой голубь, пристально глядящий на нас светящимся желтым глазом…
Скажем так: Васильев, сам десятки раз вертевший культуру на указательном пальце (и до смерти любящий это занятие), в третьей части своей парижской «Музыки» развернул перед нами картину двух любовников, двух персон, которые в одну ночь и в одно утро (Он и Она) провели — вот просто между собой — полную деконструкцию всяких «отношений», любовных или дружеских, деконструкцию психологии, морали, культуры. Ближе к концу третьего акта — среди прочей мебели — они запросто выкидывают за ненадобностью даже ящики с любимыми книгами, наряду со всем прочим пыльным наследством, безжалостно выкидывают… Чтобы остаться наконец в гулкой пустоте Стива Райха или индийской «раги»… Чтобы набраться смелости и заглянуть наконец в эту пустоту… Чтобы повиснуть там, между залом и авансценой, в обрушившемся пространстве и исчерпанном времени… И Шива в той деконструкции, как ни странно, очень даже просматривается (стоит себе статуэткой, этаким светильником со свечами на одном из комодов)…
Из письма Анатолия Васильева автору книги: