Громкоговорители стали материальным воплощением бестелесных повелевающих голосов[786]. В этой же роли утверждается позже комментарий в документальном кино, который структурирует изображение – ему, изображению, чуждостью и своим авторитетным, авторитарным знанием. Так трактует радиоголос Эйзенштейн, правда на примере мультфильма Диснея: «[01.Х.1940] С каким наслаждением Селезень Дональд разбивает эту машину самодисциплины и самообладания – радиоприемник, после того как на протяжении самой картины испытал тысячу и одну невзгоду, ибо тормозил в ней свою непосредственность и волей старался сковать и поработить ее в угоду лицемерно-ханжескому голоску из радиоприемника, призывавшему к чисто христианской добродетельности порабощения собственной индивидуальности»[787].
Репродуктор создает особый тип коммуникации. В отличие от телефона это коммуникация односторонняя, сообщения идут из динамика без ответа, это идеальное воплощение голоса власти. Именно эту ситуацию запечатлел первый звуковой фильм Козинцева и Трауберга «Одна», в котором героиня окружена невидимыми безличными голосами, «приказывающими», «карающими», «милующими», распоряжающимися; она мечется среди них, ищет выхода, покоряется и погибает «нелепым и жалким образом».[788] Громкость репродукторов как гул, крик, истерию, продуцируемую радио, фиксируют уши современников – Михаила Кузмина («Сидел дома. Утром был какой-то кавардак, чинили ванну, орали в радио, поставленное мордою к нашей двери, какие-то колхозные пьяные мужики, плакали дети, мамаша требовала денег»), Юрия Олеши («жар свежей смолы, блеск медных частей, крик радио») и уши образованного крестьянина, сосланного в Сибирь, Андрея Аржиловского: «Радио орет над самим ухом и каждый день можешь знать все, что творится в мире»[789]. Рут фон Майенбург, эмигрантка из Австрии, которая провела 30-е годы в гостинице «Люкс», разделяет эти впечатления: «Если в комнатах мы не отключали розетку, то московское радио оглушало весь дом музыкой, длинными докладами, постановлениями разного толка, которые набирали невероятную громкость, когда населению нужно было сообщить что-то особенно важное»[790].
Активный радиослушатель Николай Устрялов, который вернулся в Советский Союз из эмиграции в 1935 году и был расстрелян в 1937 году, проводит у своего приемника европейские ночи и советские дни.
«17–18 мая 1936 г. Характерная описка! Писал год сейчас, и рука сама вывела 192… Эта двойка – как она выйдет, по Фрейду?.. Да, да, двадцатые годы! Июнь, июль жизни ‹…› Шуточки Подсознательного… Или это виновато радио, наигрывающее блюзы, фокстроты, вальс Бостон?.. Переносишься в двадцатые годы».
«12–13 июня 1936 г. Ночь. Радио полушепотом наигрывает фокстроты и вальсы, погружая душу в какое-то расслабляющее марево реминисценций. Да, стихия второй жизни».
«20 октября 1936 г. По ночам повернешь включатель радио, и комната наполнится звенящим, говорящим, информирующим, агитирующим эфиром. Берлин прославляет “Kanonen”, Кенигсберг толкует Канта с национал-социалистической точки зрения, солидный Лондон подает Моцарта, поют хором чехи, кто-то воет по-гавайски, Коминтерн проводит испанский час, из Парижа доносится очередной водевиль. И еще, и еще. И лишь к трем часам нашей московской ночи, когда Вестминстерские часы величественно возвестят лондонскую полночь, эфирная суматоха начинает постепенно улегаться. Шумно в миру, суетливо, тревожно, кроваво».
«6–7 декабря 1936 г. Праздник Конституции. Целый день радиоаппарат пылал патриотическим восторгом и социалистическим торжеством. Очередная массовая демонстрация по всей стране. Демонстрация общегосударственной солидарности и социального братства».
«22–23 января 1937 г. Ночь. Радио откуда-то издалека изрыгает нечто певучее, теноровое».
«30–31 января 1937 г. Приговор по делу троцкистского параллельного центра. Из 17 подсудимых 13 осуждены на смерть. ‹…› В 5 часов – митинг на Красной площади: привет приговору суда. В комнату из радио-ящика неслись чувства миллионных советских масс. Гнев, ненависть к врагам, негодование. Шум, гул приветствий, музыка. Энтузиазм. Свобода. Социализм. ‹…› Легкий поворот радио-рычажка – и снова шум, гул, приветствия, ура, восторги. Откуда это? – Берлин, Фридрих-штрассе. Четырехлетие гитлеровского “пробуждения”. Fakelzug. Массы. Улица. Страсть. – Философия истории. Магия эпохи»[791].
Электрическое усиление сообщало радиоголосам особую мощь. Поразительно, что Лион Фейхтвангер, находясь в Колонном зале, описывает процесс, который Устрялов слушает по радио, как спокойную, деловую дискуссию, в которой взволнованность проявлялась с крайней сдержанностью. Пятаков как будто читал лекцию и напоминал преподавателя высшей школы, выступающего с докладом «о жизни давно умершего человека». «Лишь один выкрик, один истерический вопль инженера Норкина, которому сделалось так дурно, что он должен был покинуть зал, прервал это спокойствие, где все – судьи, обвиняемые, прокурор – говорили без пафоса, не повышая голоса»[792].