кроме нашей серой жизни, серой и унылой насквозь от «оврагов» до вершин. И становилось понятно, что так больше жить нельзя, что такая жизнь — не жизнь и такие люди — не люди, а нужна жизнь яркая и творческая. Чем больше мы слушали Чехова, тем яснее становилось, о чем мы тоскуем: мы, бессильные, тосковали о силе. Сильная личность стала нашим идолом.
<…>
М. Горький пришел и словно в волшебном фонаре, рассыпал перед нами те именно образы, которых мы ждали, по которым скучали, — образы цельной силы, глубокого порыва. Правдиво ли списал он эти образы с реальной жизни — что за дело! потому что не в босяках было дело, и даже, может быть, и босяков-то никаких не было. Он явился просто сказочником. Но в этих небылицах и лежал секрет обаяния — эти-то небылицы и сослужили российской интеллигенции великую решительную службу: яркими чертами обрисовали то, чего ей недоставало и к чему ее томительно влекло, и завершили, и закрепили ее духовное перерождение.
<…> …редко удавалось человеку настолько вовремя прийти, найти так удачно и метко то именно слово, которого ждет эпоха, окрасить цветом своей личности целый исторический поворот и поистине, хоть на час, стать вождем поколения и властителем его дум. Жаботинский сравнивает Горького «с недавно умершим Теодором Герцлем, предводителем сионистов»: оба за несколько лет «изумительно переродили настроение своих аудиторий, вдохнули в них как бы новую психику» — и предлагает пересмотреть «наши правоверные учения о ничтожестве личности в истории» [ТОЛСТАЯ Е. (II). С. 223–224].
В своих последующих статьях: