– Но? Вы – летчик. Вера у меня единственная. В ней все мои надежды и утешение. А вы сегодня – живы, завтра – мертвы. Не хочу я, чтобы она ежесекундно болела за вас душой и сердцем. И вот мой наказ: подавайте рапорт о переводе в железнодорожный батальон, в саперный или в тяжелую артиллерию. Тогда я согласен. А иначе – ни-ни! Хотя летчик – человек конченый. Авиация – это наркоз. Есть у меня знакомый из рода Мценских. В самом начале войны сбил его немецкий летчик. Упал, сломал позвоночный столб и перенес трепанацию черепа. С тех пор трясет головой, ровно от мух отбояривается. Казалось бы, должен бы был бояться аэроплана, так нет: лезет при первой возможности в машину. Сядет в нее – и моментально преображается. И грудь колесом, и голова не трясется. Летает как сокол, а как вылезет – опять сгибается в три погибели и опять начинает головой потряхивать. Дивные дела! Так вот – мое последнее слово. Переведетесь – приезжайте сюда, обручитесь, а кончится война – честным пирком и за свадебку. Понравились вы мне, хотел бы я такого сынка под старость лет. Ну, ну! Привет вашим родителям. До свидания.
Брянский, шатаясь, вышел из зала, прошел ряд гостиных и в одной увидел стоявшую у окна Верочку.
Она прислонилась головкой к стеклу и смотрела в сад невидящими глазами. Услышав шаги, повернулась.
У Брянского оборвалось что-то внутри, когда он увидел ее заплаканные глаза. Он подбежал к ней, начал целовать ее ладони, глаза, подбородок, по которому катились крупные слезы, косу, волосы. Верочка, прижавшись к его плечу, беззвучно плакала.
– Я все слышала! – подняла она свое лицо.
– Боже мой! – Брянский сам еле сдерживался. Он готов был на все: бросить авиацию, быть дезертиром, все, что угодно, только бы смотреть без конца в ее чудные глазки и чувствовать ее прикосновение.
– Я завтра же, с вечерним пароходом, еду в Казань и немедленно подаю рапорт. Через неделю буду здесь. Завтра в пять вечера я жду тебя в саду на обычном месте. Ты придешь проститься?
– Да, конечно. Во сколько уходит пароход?
– В девять.
На другой день с утра шел дождь.
В половине пятого, когда Брянский перепрыгивал через забор в сал, он увидел у ворот усадьбы запряженные двумя лошадьми дрожки.
Верочка ждала его и шла навстречу.
– Коля!
– Что, родная моя?
– Я боялась, что ты не придешь раньше. Мы с папой сейчас уезжаем в Елабугу. Вернемся только завтра. Говорила с ним о тебе, плакала. Ничего не вышло. Он на редкость упрям. Тебя, Коля, можно спросить?
– Да, о чем угодно.
– Ты веришь в возможность перевода?
– Я убежден! Я сам поеду к генералу Сандецкому, буду просить, умолять, заклинать, проклинать, но своего добьюсь.
– Милый, милый.
– Вера, богиня моя! Ты моя?
– Да, да…
Она ушла…
Еще были видны следы ее крохотных ножек на тропинке, калитка сада осталась полураспахнутой, и самый воздух, казалось, был насыщен ею, но ее не было, она ушла.
Шел дождь. Мелкий, седой, бесконечный.
Так тяжело было на душе, так тоскливо; где-то пело в душе о конченной воздушной сказке, так сиротливо было оставаться одному в пустом, заглохшем саду с тропинками, украшенными упавшими и увядшими листьями. Хотелось бежать куда-то далеко-далеко и забыться надолго, навсегда.
Разве можно спокойно созерцать картину погруженного в сон сада, когда идет вот такой дождь, когда мокрые деревья теряют свои осенние листья и сердце щемит от недоброго предчувствия?
Брянский медленными шагами побрел вглубь сада, к реке – не по аллее, а прямо по мокрой траве. Береза, за которую ухватился он, сбросила на его непокрытую голову холодные капли. Сапоги промокли и вязли в листве, но он брел, не разбирая дороги, по кустарникам и лужам.
На берегу реки он остановился.
Глазам его представилась грустная картина.
Мокрые ивы печально склоняли над водою свои отяжелевшие ветви; камыш и водоросли слегка шелестели, засыпая; прозрачные воды безмолвно катились куда-то, маня вдаль, и эти березы, березы Левитана, своими болезненными бликами: желтыми, буро-багряными, неестественно нежно-зелеными – довершали общую картину умирающего лета, полную невыразимой тоски и прелести.
Он сел на прибрежную ступеньку полузатонувшей купальни и задумался.
Да, конец авиации.
Через три дня Брянский разговаривал с начальником школы.
– Могу я отказаться от авиации и перевестись в другую часть?
– Летчик очень дорого обходится государству, но заставить вас летать никто и ничто не может.
– А перевестись, хотя бы – в тяжелую артиллерию?
– Подавайте рапорт.
– Могу я здесь?
– Вот бумага.
Брянский размашистым почерком исписал лист, сложил его вчетверо и подал капитану.
Выйдя из канцелярии, он взобрался на гору, пересек аэродром и подошел к ангару, из которого выкатывали грандиозный моноплан «Моран-Парасоль», необычайно чуткий.
Дежурный по аэродрому был свой человек.
– Разрешите подлетнуть?
– А мне не все ли равно. Валяйте.
Брянский сел в машину и вдруг почувствовал, что не в силах от нее оторваться. Пошевелил рулями, сделал разбег. Под колесами поплыла архиерейская дача, озеро Кабан, кремль, Волга, верхний Услон… Какая дивная картина!