Бесстрастно выслушал Чжан это известие.
Спокойно, точно отдавая распоряжения по хозяйству, он подошел к письменному столу, повертел кистью в ящике с тушью и, набросав на листке бумаги несколько иероглифов, подал стоящему на коленях управляющему:
– Ван Яо-Чену!
Взял управляющий письмо и поднял глаза.
Невозмутимо-спокойный стоял Чжан и смотрел добрыми глазами на своего слугу, который, отступая и кланяясь, скрылся за дверью. И если бы управляющий секунду спустя распахнул портьеры, то не узнал бы своего господина: страшен был безмолвный Чжан, с помертвевшим и искаженным лицом, как перед тайфуном страшен штиль Чжилийского залива.
Ровно в двенадцать часов блестящий таксомотор с оглушительным воем сирены подлетел к парадному крыльцу Чжан-Туй-Чана. Из него легко и бодро выпрыгнул друг и приятель Чжана Ван-Яо-Чен.
Широко распахнулись трехсаженные двери, и хозяин дома в сопровождении всей челяди с церемонными поклонами встретил на пороге дорогого гостя.
С орлиным лицом, пронизывающими глазами, богатырского телосложения, Ван-Яо-Чен, несмотря на свой сорокапятилетний возраст, являлся главным претендентом на руку дочери Чжана. Но не корыстная цель связывала их дружбой, а услуга, оказанная одним из них давным-давно, когда оба они были еще молоды.
Пропуская вперед гостя, Чжан провел его в кабинет, положил бархатную подушку на кан и, подав ему трубку, зажег спичку.
Гость отказался от такой великой чести и, взяв горящую спичку из рук хозяина, раскурил трубку сам.
Жестом удалив прислугу, Чжан молча сел против гостя.
Пытливо взглянул Ван-Яо-Чен на приятеля и понял, что неладное стряслось с его другом.
Богат и силен Ван-Яо-Чен.
Не меньше, чем у Чжана, у него серебра и золота, но ходили слухи, что не честным трудом скоплены им богатства.
Лет двадцать тому назад в Китае свирепствовал легендарный по своей силе и жестокости вождь хунхузов Ли-Ки. По горло погряз он в крови, совершая разбойные налеты с одной провинции на другую.
Предводительствуя хорошо сформированными и дисциплинированными отрядами, он смело разгуливал от Аньхойских долин до Гиринских сопок и, имея артиллерию и прекрасных бойцов, не раз грозил войной самому императору.
Прошли годы.
Что случилось со страшным Ли-Ки, неизвестно; исчез он, и развалились его отряды, а в дальних провинциях юга появился миролюбивый купец Ван-Яо-Чен, занявшийся разведением рисовых, чайных и табачных плантаций.
Щедр был Ван.
Не одна тысяча йоргов кормилась за его счет и не одна сотня детей училась бесплатно по различным школам Китая.
Мудр, справедлив и милостив был Ван-Яо-Чен.
Ни одно сложное судебное дело не обошлось без его приглашения. И всегда Ван выступал в качестве защитника, говоря, что даже мертвый виноват в том, зачем он некогда родился.
И ни один бедняк не уходил из его открытого всем и каждому дома без поддержки и помощи.
Этот самый Ван-Яо-Чен молча сидел сейчас перед Чжан-Туй-Чаном и, опустив глаза, сосредоточенно тянул свою трубку.
– Тяжело, мой друг, – вымолвил Чжан.
Несколько минут прошло при полном молчании.
– Тяжело, – проговорил Чжан, и, не поднимая глаз, он высказал все, о чем так наболела его душа.
Любил свою невесту Ван-Яо-Чен; каждое слово Чжана жгло его, как раскаленное железо, но лицо его было загадочно и величаво-спокойно, как лицо сфинкса.
Не десять, не двадцать пять минут, а несколько часов молча просидели они друг перед другом, уйдя в свои думы, и уже солнце склонилось к закату, когда Ван оторвал свои глаза от груды пепла, что высыпал постоянно из трубки, и вопросительно взглянул на приятеля.
Почувствовал на себе взгляд Чжан и тоже поднял голову.
– Что произошло, того не вернешь, – сказал Ван-Яо-Чен. – Принимать какие-либо меры поздно, а выход из положения один: подождем, когда придет этот офицер-европеец и официально будет просить руки вашей дочери.
– А если?
– А если этот иностранец смотрит на происшедшее, как на забаву или развлечение от скуки… Так вы хотели спросить?
– Именно! Тогда?
– Тогда он умрет, – сказал Ван и поднялся с кана.
В столовой их ожидал обед из массы разнообразных блюд, разложенных в фарфоровые и фаянсовые чашечки. Любил старину Чжан и дома – как себе, так и гостям вместо вилок приказывал подавать серебряные куойдзы с золотыми наконечниками.
Уже померк последний отблеск вечерней зари и город окрасился причудливыми оттенками от разноцветных фонарей, когда Ван, простившись с другом, потонул в сутолоке китайских кварталов, где шум, движение и музыка ежевечерне и еженощно превращают обычную жизнь улицы в фантастический церемониал карнавала.
А Чжан-Туй-Чану было не по себе: и ходил он, и садился, и снова вставал и ходил – безрезультатно. Тяжело было ему, не хватало воздуха.
Вышел на балкон и, увидя праздную блестящую толпу, повернул обратно. Еще тяжелее стало. Что-то тянуло его в комнату дочери, и он механически подошел к двери и откинул занавес.
За пальмами в кресле, закутавшись в теплый плед, одиноко и сиротливо сидела Ши-Лю-Сой и смотрела в окно на огоньки.