– Да, в самом деле, оно особенно заманчиво, – сказал он. – Но раскрой мне яснее теперешние свои слова. Ведь геометрию почитаешь ты, кажется, рассматриванием поверхностей.
– Да, – отвечал я.
– Потом, – сказал он, – ты положил было после нее астрономию, но затем отступил назад.
– Потому что, спеша скорее все рассмотреть, – примолвил я, – становлюсь тем медленнее. Следовало по порядку развитие в глубину; но так как для исследования представляют это предметом смешным, то, миновав его, я, после геометрии, заговорил об астрономии, которая рассматривает движение глубины.
– Правильно говоришь, – сказал он.
– Итак, астрономию, – продолжал я, – примем мы за четвертую науку, полагая, что пропущенная теперь была бы, если бы допустил ее город.
– Вероятно, – сказал он. – Ну вот, Сократ, меня-то ты укорил за астрономию, что я опрометчиво похвалил ее; зато теперь буду хвалить уже то, к чему сам приступаешь; ибо всякому, кажется, видно, что это понуждает душу смотреть вверх, – отсюда ведет ее туда.
– Может быть, всякому видно, кроме меня, – примолвил я, – ибо мне представляется не так.
– А как же? – спросил он.
– Хватающиеся за нее теперь и возводящие ее на степень философии сильно располагают человека смотреть вниз.
– Что ты разумеешь? – спросил он.
– Ты, кажется, питаешь в себе не низкое понятие о науке высокого[397]
, что такое она, – заметил я. – Тебе, должно быть, думается, что кто видит украшения на потолке и, присмотревшись, узнает что-нибудь, тот видит это мыслью, а не глазами. Может быть, ты думаешь хорошо, а я глупо; но под именем науки, повторяю, которая заставляет душу смотреть вверх, я не могу разуметь чего иного, кроме того, что рассуждает о сущем и невидимом, по верхам ли зазевавшись, или зарывшись внизу, приобретает кто известное знание. Если же хотят приобрести знание, зазевавшись вверху на что-либо чувственное, то утверждаю, что и не узнают ничего – ибо такие вещи не дают знания, – и душа будет смотреть не вверх, а вниз, хотя бы кто хотел узнавать вещи, плавая на море или лежа на земле лицом навзничь.– Стою наказания, – сказал он, – потому что ты справедливо укорил меня. Но каким же образом надобно, говоришь, учиться астрономии, отлично от того, как теперь учатся ей, если хотим заниматься этим с пользою в отношении к тому, что разумеем?
– Вот каким, – отвечал я. – Все это разнообразие на небе, если оно рисуется для зрения, надобно почитать образцом великой красоты и точности; но истинности этому далеко недостает: какое движение во взаимном отношении истинного числа и всех истинных образов производится существенною скоростью и существенною медленностью, и как движется то, что в тех предметах есть, – это доступно только слову мысли, а зрению недоступно[398]
. Или ты думаешь?– Отнюдь нет, – сказал он.
– Стало быть, небесным разнообразием, – продолжал я, – надобно пользоваться в значении образца для изучения предмета невидимого, подобно тому, как если бы кто случайно попал на отлично написанные и отделанные чертежи Дедала, или иного художника, либо живописца. Ведь какой-нибудь знаток геометрии, видя такие чертежи, конечно, подумал бы, что хотя и весьма хорошо иметь их при работе, однако ж смешным показался бы тот, кто стал бы смотреть на них серьезно, будто на истинность равной, двойной или иной пропорции.
– Как не смешным, – сказал он.
– Так не думаешь ли, – продолжал я, – что истинный-то астроном, смотря на движение звезд, будет убежден в том же самом? Он, конечно, станет мыслить, что как устроены те предметы наивозможно лучшим образом, так устроено Творцом неба и самое небо, и все, что в небе. Рассматривая отношение ночи к дню, дней к месяцу, месяца к году и отношение других звезд к тому же и взаимно к звездам, не странен ли, думаешь, будет он, несмотря на свою телесность и видимость, когда положит, что и это всегда бывает подобным образом, не подлежит никакой изменяемости, и будет стараться всячески постигнуть истинность таких предметов?
– Слушая теперь тебя, и я думаю не иначе, – сказал он.
– Стало быть, мы и к астрономии, как прежде к геометрии, – заметил я, – приступаем, пользуясь высшими вопросами, а находящееся в небе оставим, если хотим, занявшись истинно астрономией, разумную по природе сторону души из бесполезной сделать полезною.
– Как много дела предписываешь ты ей, сравнительно с делом нынешних астрономов! – сказал он.
– Но ведь мне представляется, – примолвил я, – что мы и в других отношениях будем давать такие же предписания, если от нас, законодателей, должна быть какая-нибудь польза.
Не можешь ли ты указать еще на какую-нибудь подходящую к нам науку?
– Теперь-то вдруг не могу, – сказал он.
– Движение представляет, думаю, не один, а больше видов, – примолвил я. – Но о всех их может сказать разве какой мудрец; а вам открывается их только два[399]
.– Какие именно?
– Кроме этого, – отвечал я, – соответствующий ему.
– Какой?