– Да вместе оно будет и важнейшею пробою, диалектическая ли у кого природа или нет, – примолвил я, – потому что сводитель под один обзор есть диалектик, а несводитель – не диалектик.
– Я то же думаю, – сказал он.
– Итак, наблюдая, которые из них особенно отличаются твердостью и в учении, твердостью и на войне, и во всем, что предписано законом, тебе понадобится, – продолжал я, – из этих избранных, когда они выйдут из тридцатилетнего возраста, сделать новый выбор, возвести избранных к высшим почестям и, испытывая их силою диалектики, смотреть, кто между ними способен, – оставив глаза и прочие чувства, действительно идти к сущему, и здесь-то – дело великой осторожности, друг мой.
– Почему же особенно здесь? – спросил он.
– Не замечаешь ли, – отвечал я, – какое великое зло происходит ныне от диалектики?
– Какое зло? – спросил он.
– Люди, занимающиеся диалектикою, едва ли не исполнены беззакония, – отвечал я.
– И очень, – сказал он.
– Думаешь ли, что они терпят нечто удивительное, и не извиняешь их?
– Как же можно? – спросил он.
– Да вот, например, – продолжал я, – пусть какой-нибудь подкидыш воспитывался бы на большие деньги, в многолюдном и важном семействе, среди многочисленных ласкателей; достигнув же мужеского возраста, пусть он узнал бы, что произошел не от этих, носящих на себе имя его родителей, а родивших себя на самом деле не нашел бы – можешь ли предсказать, как и к ласкателям, и к людям, подкинувшим его, будет он расположен в то время, когда узнает и когда не знал о подлоге? Хочешь ли услышать мое предсказание?
– Хочу, – сказал он.
– Так предсказываю, – продолжал я, – что он будет больше уважать отца, мать и других мнимых родственников, чем ласкателей, и меньше не радеть о них в случае каких-нибудь их нужд, меньше делать и говорить в отношении к ним что-нибудь преступное, меньше не верить им в важных обстоятельствах, чем ласкателям, пока не узнает истины.
– Вероятно, – сказал он.
– А как скоро узнал ее, – предсказываю опять, что уважение к ним и внимательность в нем ослабеют; он обратится к ласкателям, будет верить им гораздо больше, чем прежде, и обращаясь с ними открыто, начнет жить уже по их правилам, а об отце и других подставных родственниках, если не будет добр по природе, вовсе перестанет заботиться.
– Ты говоришь все такое, – примолвил он, – что может быть. Но как этот пример относится к рассматриваемому предмету?
– Вот как: есть в нас с детства начала справедливого и прекрасного; под их влиянием мы воспитались, как бы под влиянием родителей, повинуясь им и уважая их.
– Да, есть.
– Есть и другие, противные им требования удовольствия, льстящие нашей душе и влекущие ее к себе, но не убеждающие людей, сколько-нибудь благонамеренных, которые уважают отеческое и этому повинуются.
– Так.
– Что же? – продолжал я. – Положим, к настроенному таким образом человеку приходит вопрос и спрашивает[419]
, что есть прекрасное? Ответчика, слышавшего об этом от законодателя, ум должен обличать и, многократно всячески обличая, приводить к мнению, что это не больше прекрасно, как и постыдно: то же самое и о справедливом, и о добром, – о всем, что особенно уважал он. После сего, что, думаешь, сделает он с этим относительно уважения и послушания?– Необходимо, – сказал он, – что не будет уже ни столько уважать, ни слушаться.
– А если не признает достоуважаемым и сродным этого, как прежде – того, и не найдет здесь истины, – примолвил я, – то, естественно, к какой иной жизни обратится, как не к жизни ласкателей?
– Не иначе, – сказал он.
– Стало быть, вместо человека, преданного закону, он покажется, думаю, беззаконником.
– Необходимо.
– Если же таково будет свойство тех рассуждений, о которых я недавно говорил, то не стоит ли оно извинения? – спросил я.
– Даже сожаления, – примолвил он.
– А чтобы не было тебе причины сожалеть о тех тридцатилетних воспитанниках, не нужно ли со всякою осторожностью приступать к упомянутым рассуждениям?
– И очень, – сказал он.
– И не в том ли должна состоять вся эта осторожность, чтобы в людях молодых не пробуждать к ним вкуса? Ведь ты, думаю, замечал, что ребятишки, как скоро получили они вкус к спорам, шутя злоупотребляют ими, – всегда расположены противоречить и, подражая обличителям, сами обличают других и радуются, как щенки, что словом тянут и рвут приближающихся к ним людей.
– Чрезвычайно верно[420]
, – сказал он.– Но после того как многих обличили и от многих сами обличены были, они неослабно и скоро приходят в такое состояние, что ни во что ставят все прежнее; а чрез это-то и сами бывают презираемы, и все, касающееся философии, у прочих людей подвергается презрению.
– Весьма справедливо, – сказал он.
– Напротив, человек постарше, – продолжал я, – не захочет поддаваться такому безумию, но, желая рассуждать и исследовать, скорее будет подражать истине, чем тому, кто только шутит и противоречит для забавы: он и сам будет мерен, и предмет из неуважаемого сделает уважаемым.
– Справедливо, – сказал он.