Вместе с тем, Диоклетиан отнюдь не хотел заходить в репрессиях слишком далеко. Скорее всего, он надеялся и даже, пожалуй, был убежден, что достаточно одной угрозы. Однако угроза не подействовала и все же пришлось прибегнуть к террору. И снова Диоклетиан был уверен, что необходимо лишь ярко продемонстрировать решительность власти: необходимы отдельные жертвы, показательные действия, чтобы вызвать паралич воли и массовые отречения. Для Диоклетиана не было разницы между христианским священником и языческим жрецом, между епископом и сановником – жить, а тем более хорошо, комфортно, хотят все. Отдельные фанатики возможны и даже неизбежны, но «массовый фанатизм» не укладывался в рациональном сознании Диоклетиана. На долгое и упорное сопротивление он не рассчитывал. Здесь Диоклетиан опирался на свой полководческий опыт: можно очень долго готовиться к сражению, но сам удар должен быть точным, молниеносным и парализующим. Затянувшееся сражение свидетельствует об утрате контроля над ситуацией и, как правило, по своим результатам может оказаться непредсказуемым.
Именно потому, что Диоклетиан был рационалистичен, он понимал – массовый террор невозможен, поскольку он подорвет основы империи. Но ситуция стала развиваться непрогнозируемым путем: епископы не отрекались от веры, клирики и миряне проявляли завидную стойкость. Сверх того, сопротивление христиан местами консолидировалось с социальными бунтами и с национальными сепаратистскими движениями. Замаячила перспектива распада империи. Одновременно стремительно формировалась аристократическая оппозиция, наэлектризованная до такой степени, что готова была перейти к заговорам и мятежам. Диоклетиан был в растерянности.
Эдуард Гиббон
«Февральский эдикт» как раз и свидетельствовал об известной растерянности императора. Он словно пытался еще раз объяснить свою позицию. Но ситуация и в самом деле вышла из под контроля. Если в Никомедии у императора еще были иллюзии, то в Риме, куда он прибыл зимой, в январе 304 года, иллюзии растаяли. Именно в Риме ему пришлось столкнуться с категорическим неприятием своей политики в отношении христиан со стороны древнего римского нобилитета, римских сенаторов. Это был очень сильный Удар.
Эдуард Гиббон прав, отрицая какое-либо лицемерие Диоклетиана в его приверженности к «старым римским добродетелям», ко всему исконно римскому. При этом нельзя не видеть противоречивости как политики, так и самой личности Диоклетиана. Ведь в выстроенной им тетрархии нет ничего собственно римского и прав Эрнст Майер, который отказывал Диоклетиану именно в «римском государственном мышлении». С одной стороны, Диоклетиан исходил из «подлости ситуации» и пытался оперативно реагировать на исторические вызовы в кардинально изменившемся мире. Здесь он был реалист и рационалист, здесь был его рассудок, но не было души и сердца. С другой стороны, Диоклетиан был исполнен идеи, что причиной всех кризисов является отступление от «римских добродетелей» и по сути занимался стилизацией Древнего Рима. Здесь он был идеалист и именно здесь лежала его душа.
Но если «стиль» является выражением мышления, то «стилизация» – это заимствование мышления, это «игра в мысль». Кроме того, что стилизация – явление декоративное и потому непрочное, сам факт «стилизации» свидетельствует о глубоком и, возможно, безысходном кризисе. «Стилизация» – это послевкусие умершей эпохи, это воспоминание-ностальгия по идеализированному прошлому, это подмена существа эстетикой. Римский Сенат в тетрархии утратил свое былое значение. В то же время в нем воплощались «иллюзии», «духи прошлого», столь дорогие для Диоклетиана. Но ведь и Рим, который так обожествлялся Диоклетианом, именно Диоклетианом и был обречен на прозябание и запустение, навсегда перестав быть императорской резиденцией и столицей империи.
«Февральским эдиктом», который был написан и оглашен императором именно во время его последнего в жизни пребывания в Риме, он попытался в том числе и объясниться с Сенатом, с римским нобилитетом, но понят так и не был.
В дополнение ко всему Диоклетиан заболел. Точнее, некоторое недомогание обнаружилось еще во время дороги, но император был уверен, что в Риме, у древних алтарей, болезнь отступит. Случилось наоборот: именно после пышных обрядов и жертвоприношений он едва не умер, и именно этот неожиданный результат, который был воспринят им как роковой знак, явился для него страшным ударом. Болезнь была результатом не столько возраста и даже не столько физического недомогания, сколько психологического надлома и глубокого разочарования. Некоторое время состояние здоровья императора оставалось столь безнадежно, что в ближайшем окружении ожидали его смерти.