Но она уже двигалась к его коленям, сползала по нему, увлекая его в то, что всегда было лучшей наградой. Он не мог отказаться. Да и не хотел. Дядя Витя вставал попить из чайника. Иногда было слышно ржание. Полуночное ржание тоскующих кобыл.
Рано утром Тима не разбудил Эшли и ушел с дядей Витей пасти табун. Они вернулись только к обеду. Эшли в линялой цветастой юбке и белой футболке с треугольным вырезом листала на крыльце русский глянцевый журнал. Они пообедали картошкой с консервами и деревенским серым хлебом. Тима с дядей Витей выпили полбутылки водки. Говорили на этот раз про американскую жизнь, про налоги, про родителей Эшли, ее брата и сестер. После обеда Тиму разморило. Он с трудом следил за разговором.
– Эшли, я пойду посплю. А потом – в степь. Не уезжай без меня. Если захочешь, разбуди меня часа через полтора-два.
Тима поцеловал ее и ушел, не дождавшись ответа.
Он проспал почти до захода солнца. В доме никого не было. Дядя Витя, наверное, уехал в село – он говорил что-то про новые сбруи. В умывальнике не было воды. Лицо шершавилось от сна. По дороге в степь Тима заглянул в конюшню, думая застать там Эшли. Денник Пегого был отворен настежь. На полу стояло пустое ведро. В полутьме нога задела и отбросила что-то. Бутылка водки покатилась, противно дребезжа. Тима подумал тогда, что это дядя Витя принес недопитую ими за обедом водку в конюшню и допил один.
Солнце уже садилось. Тима зашел глубоко в степь. Он вдыхал горький, мятный, солоноватый безумный запах. Потом взобрался на бугор, увенчанный кустом чертополоха, и оглянулся. Половина желтого шара уже скрылась за хвойной каймой, но было еще светло.
Чуть подальше, за бугром, он увидел Пегого и Эшли. Ее скомканная одежда валялась рядом вместе с седлом и сбруей. Эшли обнимала жеребца за шею и ласкалась плечами, щеками, шеей о его морду. Она тянула его вниз, чтоб достать мордой до своей груди, и что-то ему говорила. Тима присел на корточки, силясь не выкрикнуть ее имя. Эшли ходила вокруг жеребца, поглаживая его бока, спину, хвост. Потом встала на колени у передних ног жеребца и обхватила его ногу двумя руками, как кувшин. Она гладила одну, потом другую ногу снизу вверх, долго и терпеливо. Потом она забралась под живот Пегого, обвив его туловище руками и ногами. Потом Тима видел ее распластанной на жеребьей спине. Потом она скатилась по крупу вниз, к задним ногам. Стало быстро темнеть. Последнее, что Тима смог увидеть ясно, были тонкие щиколотки Эшли, сомкнувшиеся наподобие замка у основания колышущегося жеребьего хвоста. Потом все белые просветы между телами Эшли и Пегого исчезли, то ли сомкнувшись, то ли наполнившись темнотой. Тима бежал прочь, страшась гнева кентавров.
Он лежал в комнате и не мог думать. Эшли не возвращалась. Дядя Витя откашливался над ведром на кухне. Большой длинноногий комар ошалело бился об угол комнаты. Взгляд останавливался на черной водолазке Эшли, ее дымчатом нижнем белье, зеркальце, косметичке. Взгляд застывал.
– Тим, ты не спишь? Ты ждешь меня? Почему в темноте? Ты ел? Почему нет? Что ты на меня так смотришь, как…
Он подошел, почти подбежал к ней, обнял за плечи и целую минуту молча разглядывал.
– Эшли, любимая моя, только давай завтра уедем в Москву. Не говори ничего. Не надо…
Тима убирал ее пепельные пряди со лба, то и дело целуя ее холодные виски. И отбрасывал на пол струнки конских волос, заплетенных в ее растрепанные волосы.
Ловля форели в Вирджинии
В тридцать девять лет Эндрю Ланс стал самым молодым в истории страны поэтом-лауреатом. Он говорил корреспондентам газет и национального радио, что работает над романом в стихах об американце среднего возраста, который себя ощущает самураем. Самураем, живущем в мире разваливающихся принципов и загнивающей чести. «Он неплохо преуспел, сочиняя оды ржавеющим сталелитейным заводам», – ворчали поэты, которые были знакомы с Лансом еще с тех незапамятных времен, когда он учился в знаменитой летней школе писательского мастерства в Зеленых горах Вермонта. Они были, конечно же, правы, что Ланс достиг гораздо большего, чем многие из его сверстников, – именное профессорское «кресло» в одном из университетов Лиги плюща («Лига плаща», как Ланс любил говорить своим студентам, а иногда и «Лига плача», подчеркивая таким образом скорбный возраст своих многоуважаемых коллег); Пулитцеровская премия да еще ожерелье других призов и наград; колониальный особняк в фешенебельном пригороде Филадельфии и летний коттедж на Блок-Айленде; сошедшая с картины Боттичелли жена и двое прекрасных детей – и все это было за счет рифмы и метра.