Прошлым летом в Биаррице…
«No doctors, no doctors,» he moaned. «To the devil with doctors! We must get him out of there quick. Otherwise, we’ll be responsible…. Responsible!»
– Только без врачей, без врачей, – простонал он. – К дьяволу всех врачей. Мы должны его немедленно оттуда забрать. Иначе мы будем в ответе… В ответе!
То ли от слепящего рассеянного света, падавшего сквозь нестиранные облака, то ли оттого, что как-то особенно неистово вскрикивали черные белки в аллеях Блэкмурского парка, Феликс Соколович вдруг почувствовал тревогу, горькую, как сердцевина абрикосовой косточки. К тому же, как Соколович ни старался, он не мог припомнить ни одного из упоминаемых его старой тетушкой имен и названий улиц из прежней, довоенной, жизни. А тетушка от недоумения только теребила муаровую шляпку. Было воскресенье, начала марта 1990 года, и Соколович с тетушкой совершали полуденную прогулку. Прогулка эта, в сущности, была одной из немногих привычек, которые уцелели из парижского детства и отрочества Соколовича, прерванных войной и бегством в Америку.
Было уже почти тепло, и гуляющие по парку надели короткие весенние куртки. Дети в комбинезончиках носились по мокрым аллеям, пытаясь ухватиться за черно-серебристые хвосты обезумевших от весны белок. В пейзаже старинного парка Соколович и его тетушка выделялись, как диковинные предметы, вроде чугунных скособоченных ворот или скамейки у пруда, где президент некогда объяснялся в любви своей будущей жене.
На Соколовиче был старомодный синий плащ без пояса; воротник лежал на плечах, как мертвая птица. Плащ был застегнут на три нижние пуговицы. Под плащом были надеты твидовый пиджак синевато-серых тонов, черные, чуть мешковатые брюки и белая сорочка, стянутая на шее бабочкой, своей расцветкой скорее напоминающей шмеля. Туфли были черные и тупоносые. Соколович ступал тяжело и опирался правой рукой на трость с массивной резной рукоятью. У него были громадные жилистые руки цвета подсохшей глины, библейское лицо с большим горбатым носом, высоким лбом, черепашьими губами, ироничными ноздрями и заостренным надменным подбородком.
В Париже, до войны, тетушка Соколовича, сестра его матери, тогда еще молодая и незамужняя, водила племянника по воскресеньям в Люксембургский сад, оставляя его родителей одних в квартире на рю де Марроньер – наслаждаться друг другом в залитой солнцем спальне. Теперь родителей Соколовича уже давно не было в живых. Тетушка не вышла замуж: ее жених задержался во Франции после их отплытия из Нормандии в 1939-м, надеясь свернуть типографское дело и последовать за Соколовичами в Нью-Йорк. Три года спустя он умер от истощения в транзитном лагере. Сейчас, уже много лет подряд, Соколович по воскресеньям привозил тетушку из Манхэттена к себе в Блэкмур. Тетушка тридцать лет прослужила в библиотеке Колумбийского университета и теперь доживала свой век в «рент-контрольной» квартире на верхнем Вест-Сайде. Они с Соколовичем вместе гуляли в парке, обыкновенно предаваясь воспоминаниям о его отце и матери, о плавании из Гавра в Новый Свет, о парижских театрах и набережных Сены. Тетушкина сенильность, усиливавшаяся, словно голод в засушливый год, уже давно тяготила Соколовича, хотя при мысли о том, что прогулки придется прекратить, у него краснели лоб и переносица.
Вот и сейчас Соколович поправил тяжелые золотые очки и, взглянув на часы, предложил тетушке повернуть в сторону дома, ссылаясь на жену и готовый обед. По воскресеньям Соколович с женой и тетушкой обедали рано, около двух – по-европейски.
– Так что же, Феликсик, ты на прошлой неделе рассказывал, что на твой семинар по античной прозе записалось мало народу, – говорила тетушка на обратном пути. – Как это так, неужели этим молодым людям не любопытно наследие европейской цивилизации?!