Боль, радость или гнев даны мне изнутри, в то время как мир дан мне извне, снаружи, однако моя «невидимая» внутренняя жизнь, мое самоощущение самого себя, мой чувственный и эмоциональный опыт глубже, чем опыт мира, опыт предметности. Интенциональное отношение к миру, в котором чувственные данные оказываются «одушевлены»[279]
соответствующими актами сознания, оказывается отмечено «гетерогенностью», а значит и «ирреальностью»[280]. Коль скоро мы видим вещи не как они даны, а как мы их апперципируем[281], коль скоро наше отношение к миру опосредовано языком и смыслом, то все, что является нам посредством интенциональности, подлинной реальности лишено: «сколько явления, столько ирреальности», иронизирует он. Соответственно, цель искусства состоит не в том, чтобы передать[282] то видимое, которое Кандинский называет «внешним», а в том, чтобы дать увидеть «внутреннее», невидимое, принадлежащее не объективному миру, а «абсолютной субъективности»[283]. Однако дело не в том, чтобы сделать внутреннее внешним, а невидимое – видимым, нет! Невидимое должно остаться невидимым, и тот доступ к нему, который нам дают картины Кандинского – это не видение в собственном смысле слова, а нечто совсем иное.