Сийес в известной мере был прав. Чтобы обеспечить торжество свободы руками новых либералов и старых революционеров, уберечь Францию от унизительной необходимости принять правительство из рук иностранцев, сохранить ее землю и величие от надругательств победившего неприятеля, был только один ресурс – единство между собой, а затем единство с Наполеоном. Ведь только он мог добиться от армии и энергичной части нации последнего усилия патриотизма, только он мог сделать эти усилия действенными. Вера в то, что революционно учрежденная ассамблея повторит чудеса энергии Конвента, была грёзой неисправимых маньяков, встречающихся во все времена и во множестве имевшихся тогда в революционной партии.
Но помимо решения о спасении руками Наполеона, существовало, следует признать, и другое решение. Свобода не обязательно должна была погибнуть при Бурбонах, вовсе нет, ибо она могла восторжествовать над ними, как восторжествовала и над Наполеоном, вырвав у него
Двое могли в ту минуту многое сделать для спасения страны, это были маршал Даву и Фуше. Даву имел на армию заслуженное влияние. Только он, не считая Наполеона, обладал достаточным авторитетом, чтобы воссоединить армию, и если бы он сделал в Париже то, что сделал ранее в Гамбурге, то мог бы надолго остановить победоносную Европу. Честность Даву была превыше всяких подозрений, но если ему хватало политического чутья, то совершенно не хватало ловкости. Он был способен только на одно: собрать членов правительства, смело предложить им то, что сочтет наилучшим, даже призвание Бурбонов, и затем, если его не услышат, сломать свой меч. Но Даву был неспособен ловко вести партии к трудной и спорной, хоть и честной цели, подлежавшей к тому же сокрытию в течение нескольких дней.
Не таков был Фуше. Ему, конечно, недоставало честности, бескорыстия и влияния на армию, но искусством обманывать партии и вести их к цели, нагло отрицая, что сам к ней движется, Фуше владел в высочайшей степени. Словом, он в избытке обладал тем, чего не имел Даву, и во время революции, когда надлежало думать только о стране, был способен думать только о себе. Известие о поражении в Ватерлоо чрезвычайно возбудило его активность, тщеславие и честолюбие. Избавление от Наполеона с избытком вознаграждало его за возвращение Бурбонов, не говоря о том, что при всеобщем замешательстве после низвержения гиганта он не видел ни одного человека, способного подчинить его себе. Фуше видел себя хозяином положения, игравшим в 1815 году роль, которую Талейран сыграл в 1814-м, и даже бо́льшую, ибо льстил себя надеждой сделаться арбитром Франции и Европы, руководя в Париже партиями и ведя переговоры с остановившимися перед столицей неприятельскими армиями. В своем смехотворном ослеплении он не понимал, что Талейран привел к хартии 1814 года, с энергией и решительностью ума давая советы победившим государям, а он, стараясь обмануть всех и в конечном счете обманувшись сам, приведет только к тому, что Франция, а вместе с нею и все добрые люди, будут отданы на расправу эмиграции и Европе.
Тотчас по прибытии рокового известия Фуше принялся плести интриги. Он отдавал предпочтение не Бурбонам, ибо хорошо понимал, что мрачное звание цареубийцы помещает между ними и им прочную преграду. Регентство Марии Луизы, которое устроило бы бонапартистов и армию, и даже герцог Орлеанский, к которому в ту минуту обращали взоры многие друзья свободы и военачальники, лучше отвечали его тайным желаниям. Но если от побежденной или одержавшей неуверенную победу Европы и можно было ожидать согласия на Марию Луизу или герцога, то после такого поражения, каким оказалось Ватерлоо, на подобное согласие надежды не оставалось, и единственным действительно вероятным выходом оставались Бурбоны, навязанные на сей раз безо всяких условий. Предвидевший это Фуше готов был покориться, лишь бы такое решение стало его творением и он мог обеспечить свои выгоды.