А ее опять в толпу закрутило. К Запусу большеголового безменного человека вынесло. Весь в слюне, с колом. Посмотрел на него Запус, подмигнул по озорной своей привычке, на маузер ладонь положил. Ну, а тот и не вытерпи, размахнулся колом и угодил в того розового, Пономарева. Парень не дурак: наотмашь, в зубы. На кулаке и остался весь заряд зубов- то Гавриила-юноши.
"Ну вас к черту", — подумал Запус, старика какого-то со стремени спихнул и отъехал в сторону.
А на льду самая кунсткамера-то и началась: которые в город хотят — к себе свои сани и иконы тащат, которые в тайгу — к себе. Сначала на кулаках шли, показалась кровь едва — в колья. Народ-то хлипкий: как треснут кого, так с капылков долой, будто кочан. В сторонке бабы за волосы таскаются, плюются, друг дружке срамные места показывают. Костры пораскиданы, поразбросано имущество, собаки воют: им-то уже совсем ничего не понятно.
И вдруг видит: взметнулся смертным взмахом кол, привстал даже в стременах Запус, лошадь по льду подковами взыграла. Тепло ему стало, "Эх, кокнули кого-то", — подумал Васька.
Тогда разделился табор на две части. Старуха осталась в кошеве, икон подле нее накидали, будто иконостас упал. Руки кверху тощие задрала и проклинает половину обоза, которая в город направилась. На снегу, подле кошевы, труп положили. Подъехал Запус поближе, узнал — безменный человек. Еще пальцы по снегу трепещутся, как выкинутые из сети рыбки. Скоро и они перестали трепыхаться. Не свесить теперь безменному человеку ни горестей, ни радостей, ни любви. Амба. Положили труп его на воз, затянули старики трясущимися руками на хомутах супони.
Передвинул Запус шапку с уха на ухо и тихонько шевельнул голубого коня к городу.
Глава шестнадцатая
Шел обоз обратно медленно, в каждой деревне останавливался.
— Какой волости? — спрашивали мужики. — Насчет разверстки не слышно? А вы что — так али восстание было, сплошь старики в город ездили?
По утрам-то подтаивало, в полдни-то пар голубой над полянами курился. Береза — самое теплое дерево стволами, как огнем, прожигала снега. Листья прошлогодние на снегу показались, скоро до земли дойдет солнышко-то. Старики пустынники мерзли, проезжая через зырянское село, тоскливо так смотрели на видневшиеся вдали леса.
— Успеем ли, матушка? Кабы льды не колыхнулись, ведь толды не попасть.
— Успеем, — отвечала им тихая старица Александра-киновиарх.
Как в цепи узлов не узнать, так в тайге — радости. Иной поет, а иной за всю лесную жизнь не улыбнется Которые пустынники даже настоль помолодели — на холм Трех Сосен стали въезжать, коням за тяжи помогали. Наст так легонько звякнет под полозьями, солнышко ясное, крут да ясен холм, и Три Сосны — будто три святителя. Строго кругом и весело. Расположились на ночлег в звериную избушку, теснота там и жара. Приказала старица: утром срубить Три Сосны, сжечь избушку — не было б возврата в "мир". Рьяные еще с вечера срубили сосны. С гулким шумом повалились они на льды. Брызнули воды, и в незнаемой речке утонули головами великие деревья… Душно в избушке стало старице, вышла она передохнуть. Блестела поляна по-особому, легко-синевато, предвесенне. Смолой пахло от срубленных сосен и жалко сосны-то в сколько обхватов. "Так и старую веру покрушили", — подумала старица, спустилась к реке мимо возов. На одном в кедровой колоде вечным покоем лежал Гавриил-юноша, везли его в родные голобцы… Лед-то на речке был еще ровный, не ноздреватый. Подле, влево в камышах прошел, легко ломая льдистую траву, какой-то зверь. В пустыне у него свое логово и свои детеныши — вот и спешит туда. Тоска- то на ней, на старице, как тень на воде — лежит, да не тонет. Вернулась она опять в избенку, пристальнее пригляделась к спящим-то. А ведь верно сказали мужики-то на постоялом: сплошь старики остались: который хоть и молодой, да дряблее старика. Лица строгие, будто у мертвецов, щеки провалились, и будто бороды-то чужие. Еще тяжелей ей стало. "Грехов-то сколько, грехов-то…" Вышла опять к Трем Соснам, а те будто распухли. Или месяц давал им такую тень. Справа полынья синяя-пресиняя, а в ней — как подсолнечник-месяц. Пошла она к полынье. Месяц прыгнул на середину и расплылся, будто кисель. Наклонилась, а ей виднеется из полыньи-то плосконькая головка, как лист, а ниже тулово, как бурак. Тьма внизу не рожденная, не сотворенная, никаким искусством не сличенная, ни с тоской, ни со злобой. Пошатнулась старуха:
— Господи, спаси…