Но шутил он больше для порядку, ему было грустно. Слава кончилась, герои сидели на хабаровском маленьком аэродроме в большом чужеродном самолете, лил тропический дальневосточный дождь, ни огня кругом не горело, да и в городе, над которым они кружили перед посадкой, их было удивительно мало. Какая-то была непостижимая печаль во всех этих бесконечных пространствах – не ужас, а прежде всего грусть, серо-синего, рассветно-школьного чернильного цвета. Оттого ли она происходила, что самый большой самолет все равно бесконечно мал на фоне воздушного океана, оттого ли, что всем этим пространствам нет никакого дела до того, кто их покоряет, а может, оттого, что сама страна похожа на это пространство, и сегодня ты герой, а завтра она тебя забыла… Всякое большое пустое место наводит на сходные размышления, и дождь добавляет им убедительности. Грустная тайга, грустный в ней город, невыносимо грустный серый за ней океан окружает острова с печальными гиляками, которые все ждут, кому бы сбагрить своих грустных-грустных женщин в ожерельях из мелочи, сплошная слезная печаль разлита в воздухе, и только эфир связывает всех: станет грустно какому-нибудь индейцу в прерии – ему отзовется одинокий мальчик-радиолюбитель у себя на чердаке в Калуге. Волчак представил мальчика-радиолюбителя, который непременно погибнет на большой войне, предсказанной маршалом Блюхером, представил гигантский океан, лежащий между мальчиком и индейцем, ржавыми крышами Калуги и желтыми шакалами пустыни, – и понял, что человек, покоритель пространств и победитель стихий, со всем этим ничего не сделает. Такое чувство иногда накатывало на него с очень сильного похмелья, Волчак тогда готов был заплакать хоть над цыганским романсом. Сейчас эта печаль была невыносима, но почему-то очень сладка. Он как бы в ней растворялся.
– Ладно, – сказал он после пятиминутного печального молчания. – Поедем в город, выпьем по-человечески.
8
Следующие картинки. Круг над Москвой, обязательство прибыть в Щелково ровно в 17:00. Они ждали кого угодно – скорее всего, Орджоникидзе с Калининым, – но Сталина не ждали. Может быть, в этот день Волчак впервые уверовал в свое государственное значение. Сталин жал ему руку особенно долго, Волчак смотрел на него не то чтобы с преданностью, а со страстным любопытством – то ли пытаясь понять, как может один человек дарить миру столько счастья, то ли, страшно сказать, примериваясь к такой же роли. Он начал думать, что их беспосадочный перелет обозначил небывалую веху! Хотя что они такого сделали, спрашивал себя потом Дубаков. Допустим, 9374 километра, пятьдесят шесть с половиной часов лету – все это прекрасно, но ведь через два дня чинить колесо срочным порядком прилетел из Москвы Женя Стоман с бригадой мастеров, про которых вовсе уж никто не говорит. Положим, ремонтники летели на ТБ-3, машине, облетанной в тридцатом еще Громовым, летели без особенного риска и с двумя промежуточными посадками, но Стоман, начальник отдела экспериментальных летных исследований и доводок (аббревиатура ОЭЛИД, не иначе под влиянием «Аэлиты»), посадил машину в тот же песок того же гилецкого острова, и никто в Хабаровске его не встречал, никто не чествовал. Блюхер в его честь не пил, Сталин Героя не присваивал, американские полярные исследователи не заходились в восторгах. Выходит, весь их с Волчаком полет – героический, нет слов, тут Дубаков не мог себя ничем попрекнуть – обеспечивался безвестным и не менее героическим трудом малозаметных людей, которых просто не назначили героями. Может быть, потому, что Стоман был немец с отчеством Карлович, а может, из-за тех самых удивительных свойств Волчака, который умудрялся выглядеть первым в любом обществе – хоть среди испытателей, хоть среди рекордсменов дальности. Дубаков подумал об этом, вот ей-богу же, без всякой ревности, когда Волчак произносил ответную речь, постоянно прижимая руки к груди и кивая на них с Чернышевым, – «Вот и товарищи мои то же скажут», – но слова, естественно, не предоставляя. И товарищам оставалось лишь прочувствованно кивать. Они были теперь герои, героев должно быть трое, подумал Дубаков в рифму, но из трех богатырей Илья Муромец первей. Когда он предложил Волчака в командиры экипажа, им владело, значит, то же чувство – интуитивное понимание, кто сгодится; сам Дубаков от этой роли воздержался не в последнюю очередь потому, что на герое лежит груз непредставимый.
А очень может быть, подумал он позже, уже засыпая дома, чувствуя, как рядом пытается и не может уснуть разволновавшаяся Валя, очень может быть, что со Сталиным примерно та же история: оказался первым – ну и тянет, а ведь рисков еще больше, и в случае чего гораздо лучше быть Кагановичем. Может, они потому так и раздувают Волчака, чтобы потом все на него спихнуть.
Да, быть Волчаком теперь никому не пожелаешь. Ему надо будет шагать вперед семимильными шагами, а при первой возможности рвануть в космос, потому что земные расстояния быстро исчерпаются. Французы, говорят, на будущий год хотят лететь вокруг шарика.