«16 октября… — Добрынин повел глазами по строчкам. И заторопился: — Немецкие танки вышли на наши артиллерийские позиции. Живых там не осталось.
17 октября. Патроны кончились, есть нечего. Хуже всего — нет воды.
18 октября. Нас шестеро. Убитые лежат рядом. Похоронить негде и некогда. Последняя ночь.
25 октября. Чудеса все-таки бывают: впятером ушли из цеха по тоннелю парового отопления. Завод «Баррикады». Оказывается, приказом командующего наш полк передан в подчинение 138-й Краснознаменной стрелковой дивизии. Командир полка гвардии подполковник Колобовников. Мы — как тут и были.
29 октября. Вчера отбили 10 атак. В нашей роте двенадцать человек.
30 октября. Я все еще жив.
3 ноября. Жив. Сегодня к нам пришел комиссар дивизии Титов. Спросил, почему я беспартийный. А в самом деле — почему? Тут же я написал заявление. Глупо и даже нечестно оставаться беспартийным, если я готов защищать нашу партию и Советскую власть до конца, если я готов умереть…
5 ноября. Мы окружены. 5 чел. Патроны и гранаты пока есть.
6 ноября. Нас только трое. Хочется дожить до завтра, до великой годовщины. Последний, на три цигарки, табак оставили до утра.
7. Один. Да здравствует наша великая революция!»
Кровью залит почти весь разворот.
Минуту сидели молча, не шевелясь. Было слышно, как тикают, идут на столе карманные часы командующего.
Добрынин сказал тихо, точно самому себе:
— Кто бы мог подумать?..
Жердин спросил так же тихо:
— Хлебников, он — кто?
Полковник Добрынин посмотрел на командующего… Словно не понял вопроса. Иль удивился.
— Он был так далек от войны… — и осекся. Мотнул головой — отогнал цепкую боль. — Никогда не думал, что способен быть солдатом. Да еще таким…
Поднялись, встали одновременно.
— Иван, — сказал Жердин, — завтра я постараюсь выяснить.
Иван Степанович глянул на него… Было похоже — не понял. Потом кивнул:
— Да, да… — Лицо построжало, огрубло, в нем прибавилось каменной тверди. — Это будет нелегко, товарищ командующий.
Жердин пошел к выходу. Обернулся, спросил:
— Который час?
— Четверть первого, — ответил Суровцев. На ходу снял с гвоздя шапку, глянул на Добрынина.
Тот вернулся к столу, прикрыл альбом газетой.
На берегу было тихо. Шел крупный снег, все сделалось белым. А Волга текла черная. Вода осторожно, точно боясь приморозить язык, лизала обледенелый берег. На каменьях взбулькивала, негромко вскрикивала; отступала, отбегала и вновь накатывалась, как будто пыталась доверительно сообщить хорошую новость…
В заводском районе редко, устало взрыгивали пушки, на Мамаевом кургане то и дело принимался ощупью шарить пулемет, а на Волге покрикивали, разговаривали между собой — не боялись — два парохода.
Суровцев сказал:
— Ни вчера, ни сегодня немцы не бомбили. Диво дивное.
— Вы удивляетесь? — тотчас отозвался Жердин.
— Как хотите — верится и не верится…
— Сегодня, вот сейчас, в Ставке началось совещание. Я думаю, Верховный поставит последнюю точку, — сказал Жердин. Помолчал, прибавил: — Никогда не испытывал желания присутствовать, а сегодня — хотел бы.
Он смотрел на летучий снег, на черную воду, а видел зеленое сукно, дубовую панель и Сталина, невысокого, медлительного, сосредоточенного.
Жердину подумалось вдруг: все будет зависеть от того, что Верховный скажет вот сейчас. Хлебников, Грехов, Иващенко и тысячи других сделали свое дело. Новые тысячи довершат. Но все-таки — что скажет он сегодня?
Заснеженный, стылый берег наклонился, пополз в сторону: каким будет первое слово?
И опять — земля, устойчивая, твердая, в голове прохладно и ясно. Падает снег, взлетают ракеты… Вспомнил, решил: «Альбом Хлебникова надо передать профессору Межерову».
Прилетел человек из Москвы читать лекции по истории русского искусства…
Но все дело в том, что скажет сегодня Сталин.