«Вижу Волгу. Веду тяжелый бой с артиллерией противника. Мои танки горят. Я вынужден перейти к обороне».
Командир корпуса скомкал донесение: неужто?
Все было именно так: и Сталинград в огне, и кровь на тротуарах, и призывные заводские гудки…
Танки в двух километрах.
В проходных раздавали бутылки с горючей смесью. Кузнец Леонтьев зыркал страшными глазами из-под грязных окровавленных бинтов, кидал в текучую толпу:
— У Рынка́! За Сухой Мечеткой! От нашего отряда не осталось никого. Ребята-а!..
До Сухой Мечетки, до немцев, рукой подать — вон, за Бахчевным бугром.
— Чугунолитейный, подходи! Кузнечный!..
— Где парторг кузнечного?
— Подходи!
Костя Добрынин и Клава узнали обо всем позже других.
Утром они пошли к деду на бахчи. Не сговариваясь пошли. На работу — в третью смену, весь день можно быть вместе.
Кажется, впервые Костя увидел, что глаза у Клавы синие-синие, а волосы цвета спелой пшеницы — теплые, нежные…
Костя испугался. Он впервые испугался войны. Немцы налетают на город каждый день и обязательно кого-то убивают. Могут убить Клаву…
В ту минуту Костя не думал больше ни о ком. Все другие могут сами. А Клаву надо защищать и уберечь. Только он может…
Под навесом, у шалаша, ели арбуз, смотрели, как кружатся в воздушном бою самолеты. И вчера были воздушные бои, и позавчера… Привыкли.
Только сегодня самолетов было очень много.
Потом они рвали по бахчам паслен. Присаживались на корточки возле запыленного кустика, обсыпанного черными ягодками… Взглядывали друг на друга.
Костя чувствовал, как его заливает холодом. Чуть слышно выговорил:
— Клава…
Все поплыло в тихом кружении. Только лицо Клавы осталось неподвижным. Глаза налиты ужасом.
— Клава, — чуть слышно повторил Костя, — Клавочка.
И вдруг увидел, как по ее щекам скользнули, сбежали слезинки, оставили ровный проследок.
Земля и небо стали на место.
Костя понял вдруг, что Клава плачет от хорошего. Ему сделалось удивительно легко, как не было еще никогда: Клава рядом. И ничего больше не надо.
Они смотрели друг на друга и молчали. Две дорожки на щеках у Клавы высохли, а на ресницах все еще трепетали росинки счастливых слез.
Костя улыбнулся:
— Утрись.
Но Клава не подняла руки:
— Я видела сегодня страшный сон…
Зачем она хочет говорить о страшных снах?
— Как будто я упала в яму. А ты пошел. Я шумлю тебе, зову, а ты все уходишь, уходишь…
— Не надо, — сказал Костя, — я никуда не уйду.
Клава покачала головой, потом отбросила, поправила косу. И грустно улыбнулась:
— Я звала, а ты ушел. Ты не веришь в сны?
— Я никуда не уйду, — тихо заверил Костя. — Я всегда буду рядом с тобой.
Губы у Клавы улыбнулись, а глаза остались грустными.
— Я когда встретила тебя… Помнишь, зимой?.. Я загадала…
И наклонила голову, точно под удар.
Костя ждал. Но Клава так и не сказала, что она загадала зимой. И когда вернулись к шалашу, сели под навес — не сказала. А Костя ждал. Ему хотелось придвинуться поближе, чтобы заслонить, уберечь. Чтобы она не боялась. Чувствовал запах ее волос, ее платья; сидел точно оглушенный: видел все, но понимал и чувствовал только Клаву.
Даже когда загудело все небо, когда стали падать бомбы, а город заволокло дымом и пылью, Костя все еще думал, что этот день самый лучший. И даже тогда, когда в степи, нарастая и ширясь, послышался рокот машин, ударили, зачастили пушки и горизонт пропал, Костя еще не знал, что этот день будет самым ужасным.
Дед сказал:
— Танки! Неужто немцы?
Не может быть!
Сзади, в городе, горело и рушилось, оттуда наползал черный липкий дым, но сюда, к шалашу, не доходил — оседал в широкой Мечетке.
Балка стала похожа на бездонную пропасть, которая преградила путь…
И впереди… Все заслонило дымом и пылью. Чистое небо над головой задернула густая наволочь, солнце глядело мутным пятном, сделалось пасмурно, жутко: некуда спрятаться, нечем оборонить себя.
Можно только ждать. Когда снаряды накроют вот это место…
Потом стало затихать. Пушки больше не стреляли, и танки словно попрятались… Было слышно, как шумит в городе пожар. Из бурлящего жирного дыма вырывались огненные паруса, взлетали к мутному небу и падали. Как падает лодочный парус под штормовым ветром. То и дело ухали обвалы, высоко взметывались искры, неслись по ветру криво, косо, прожигали дымную непроглядь.
Солнце свалилось к закату и потускнело, точно прижмурилось, чтоб не видеть войны.
Делалось все тише. А заводские гудки не смолкали, не затихали — самое страшное было впереди…
Самое страшное подступало.
На задымленную степь недоверчиво и робко опускалась вечерняя тишина. Проглянула церковная маковка на берегу… Оттуда долетела пулеметная очередь, решительная, неуступчивая, и только теперь Костя понял все.
— Клава, — тихо произнес он, — Клавочка…
Дед сказал:
— Это немцы.
Клава смотрела испуганными глазами, губы у нее дрожали.
— Костя, — прошептала она, — ты меня не прогоняй.
Смеркалось. Опять зататакал, заговорил пулемет. Только теперь уже другим голосом.