Лирический монолог обращен не к лесу-врачевателю, а сотоварищу; тактично найдена приветливо-спокойная интонация; поэтическая речь проста, ненаряжена, и, хотя в ней мелькают романтические отблески, она в целом построена на реалистической ноте.
Никитин умеет возвыситься над «мелочной невзгодой», охватить широкое пространство и время для выражения своего пантеистического
Те стихотворения, в которых особенно заметно присутствие личного горького опыта, меньше всего автобиографичны. В них никогда нет озлобленности на собственную судьбу, малейшего стремления «свести счеты» с людским равнодушием, отомстить кому-то за свои страдания. В произведениях этого ряда всегда присутствует пушкинское: «И милость к падшим призывал». Этот мотив слышен и в вещах того невеселого в его жизни периода, на котором мы здесь остановились. Даже в таком мрачном по содержанию и колориту стихотворении, как «Я рад молчать о горе старом…», в итоге побеждает гуманистическое начало. Обратим внимание на последние две строфы этой исповеди:
В дни сердечного и телесного непокоя, конечно, рождались стихи, обожженные болью и тоской, их нельзя читать без тревоги за судьбу автора, настолько они пронизаны настроением безнадежности, усталости от борьбы («Собрату», «Ноет сердце мое от забот и кручин…»). В такого рода «песнях унылых» поэт как бы уже переступает грань земного бытия, читает собственную заупокойную, как это позже будет с особенной трагической силой выражено в знаменитом реквиеме «Вырыта заступом яма глубокая…». Однако не такие произведения определяют лейтмотив печальной главы его творчества. Сквозь трагические строки выступает поэт-философ, поэт нравственного величия человека, касавшийся вечной роковой темы, беспощадный к иллюзиям, жестко смотревший за грань жизни. Проблема эта в русской поэзии, естественно, отпугивает исследователей, и она остается за пределами изучения, но, если к ней обратиться, мимо имени Никитина здесь не пройти, как нельзя говорить на тему людских страданий без «Страстей по Матфею» Баха и «Реквиема» Бетховена.
Сколько прекрасных творений отнял у него проклятый недуг! Н. И. Второв в далеком Петербурге однажды заметил, что Никитин мало пишет. Иван Саввич по этому поводу ответил: «Что касается моего молчания, моего бездействия, которое, по Вашим словам, губит мое дарование (если, впрочем, оно есть), — вот мой ответ: я похож на скелет, обтянутый кожей, а Вы хотите, чтобы я писал стихи. Могу ли я вдуматься в предмет и овладеть им, когда меня утомляет двухчасовое серьезное чтение? Нет, мой друг, сперва надобно освободиться от болезни, до того продолжительной и упорной, что иногда жизнь становится немилою, и тогда уже браться за стихи… Повторяю, мой друг, надобно сперва выздороветь, — иначе: «плохая песня соловью в когтях у кошки…»
Вне жизненного пути нельзя понять любого поэта, а тем более с такой исключительно трудной судьбой, как у автора «Пахаря». Осознаем: ведь по сути все написанное им создавалось в промежутках между натисками физический боли, а уж о духовных его муках говорить излишне. Это поистине подвиг, единственное в своем роде нравственное преодоление того, что было так безжалостно отмерено ему природой и обстоятельствами. Не случайно его «жизнь терпеливая» вызывала такое сочувствие известных писателей. На личную трагедию Никитина обратил внимание Герцен, не прошел мимо его биографии такой чуткий к чужому горю писатель, как Гаршин, родственность с поэтом в страданиях чувствовал Достоевский, идущий от сердца моральный пафос его произведений волновал Льва Толстого… Серьезные историки отечественной словесности всегда отмечали незаурядность его натуры. В. Е. Чешихин-Ветринский убежденно писал в 1909 г.: «Никитин — один из самых цельных и мужественных русских людей». О крепости и несломленности его духа говорили многие советские поэты. «Читая и перечитывая биографии широко известных русских писателей девятнадцатого века, ни на одну минуту не перестаешь удивляться воистину подвижническому характеру творцов нашей литературы, — замечал Николай Рыленков. — Но даже в ряду таких подвижников-страстотерпцев имя Ивана Саввича Никитина занимает совершенно особое место».
Свое слово он действительно выстрадал. «Лучшая поэма, им созданная, — его жизнь», — утверждал один из его друзей.