Приступы болезни то усиливаются, то затихают. Когда становится легче, он вновь возвращается к заветной мысли, хотя в душе остается буря мучительных сомнений. Иван Иванович Зиновьев ободряет растерявшегося друга и, как можно предположить, добровольно берет на себя деликатные обязанности связного между ним и Натальей. Однако поэт неумолим и даже рассержен каким-то неуклюжим шагом И. И. Зиновьева. В шутливо-грубоватой записке (она была опубликована лишь в 1974 г.) он выговаривает своему помощнику в сердечных делах: «Вы после этого… не друг мой, а разбойник и душегубец. Вы видели, какая у меня рожа, стало быть, должны были понять, что я вынес в последнее время. Вопрос
А ведь, милый мой Иван Иванович,
А Вы все-таки душегубец.
Весь Ваш
Как разительно не похож мужской стиль этой записки на его лирическую эпистолярную прозу, обращенную к любимой. Самое сокровенное и нежное он намеренно прячет за «дворницкими» словечками — и эта «рожа», и этот «Одуревший» лишь неловко и поспешно-смущенно надетая маска, за которой он скрывает одно: как бы не подвести девушку таким желанным для него, но неблагоразумным для ее будущего визитом к Матвеевым.
Всё его существо тянется туда, в маленький дом у светлого пруда и приветливого сада, но он, по прошествии уже двадцати томительных дней, еле может поднять от подушки горячую голову, чтобы написать Наташе несколько успокоительных строк. «Боже мой! — сокрушается он, — как мне тяжело болеть в такое благодатное время, когда все цветет и поет!»
Никитина пользовали сразу три лекаря, потом остался лишь один, — увы, выздоровления почти не наблюдалось. Но он крепится, надеется — ведь с ним и не такое еще бывало. Спасибо двоюродной сестре Анне Николаевне Тюриной, добрейшей Аннушке, ставшей неотлучной сиделкой у постели изнемогшего Ивана Саввича. Нервы его напряжены до предела, он болезненно вздрагивает от внезапного скрипа дверей и неосторожных шагов кого-либо из домашних. В свободные часы его навещают серьезно озабоченные случившимся де Пуле, Зиновьев, Михайлов, Суворин… Правда, в хронике его недуга никто не упоминает о беспокойстве за здоровье сына Саввы Евтеича: видно, старик насмотрелся всякого и считал, что тот, мол, и на сей раз выдюжит, — а, впрочем, Бог его знает…
Наталья Матвеева сердцем почувствовала, что пришла большая беда, что хоть и бодрится дорогой ей человек, но ему действительно очень плохо. И она решается на поступок, который в глазах воронежских обывателей может чуть ли не зачеркнуть ее репутацию, — она просит, настаивает разрешить ей вместе с А. Н. Тюриной ухаживать за слабеющим день ото дня Никитиным.
Наивная милая Наташа, она не понимает, как пошлы и безжалостны здешние мещане, готовые затоптать всякого, кто нарушит их неписаные законы фальшивой морали. И потом, что увидит эта великодушная девушка: как он, такой ранимый и гордый, такой до крайности стеснительный, умирает на постоялом дворе (двор содержал какой-то съемщик) среди брани и гама извозчиков, как Савва Евтеич заявляется под вечер навеселе, как кухарка Маланья ворчит на дороговизну продуктов на Щепном базаре, наконец, как он исхудал и бредит по ночам… Конечно, нет. «Вы, ради Бога, оставьте Вашу мысль о посещении Воронежа (кроме многих других причин), — решительно отказывает он Наталье Матвеевой, — уже по тому одному, что мне запрещено строжайше всякое душевное волнение». Это правда, но, разумеется, еще больше правды в том, что он беспокоится за ее доброе имя и будущее и, взволнованный ее смелым, почти родственным намерением, утешает и оправдывается: «…неужели Вы думаете, что я Вас не понимаю, что я не вижу в Вас женщины, способной возвышаться до подвига».
Более 110 лет спустя был опубликован фрагмент письма Натальи Антоновны к одному из друзей Никитина, где она рассказывает о тех пережитых ею тревожных днях. «Мне было очень тяжело, — признавалась она, — что я не могла быть при нем во время его тяжелой болезни и ходить за ним как сестра. Но он сам не захотел этого. Я писала к нему, просила у него позволения приехать в Воронеж — он не позволил. Я бы не послушалась, зная, что он иногда, в особенности в отношении меня, обращал слишком много внимания на светские приличия и суждения, которыми я не очень-то дорожу, когда совесть чиста, но он, зная, что я не послушаюсь его простого отказа, написал мне, чтобы я не приезжала потому, что ему строжайше запрещено всякое душевное волнение и что оно может быть для него гибельно. Против этого я не смогла ничего возразить — и надо было покориться!».