Тогда же сгинул и карандашный рисунок Николая Жукова, на котором отец танцует с какой-то молоденькой девчонкой. Мама терпеть этот набросок не могла. Кто была та девушка из Нюрнберга? Как-то я похвастался дома, что лекции у нас в Инязе читает знаменитая переводчица (не знал, что и разведчица) Зоя Васильевна Зарубина, и отец вдруг заметил: «Вот с кем танцевать было одно удовольствие». Может, она? Это изредка устраивала советская делегация для разрядки вечера с танцами, чаепитиями и не знаю еще с чем, чтобы наши люди вдали от своих семей совсем уж не заскучали.
Это я все о бытовухе. А если о серьезном, то поначалу на Нюрнбергском процессе поражала наглость немцев. Все до единого валили всё и вся на Гитлера. Герман Геринг пытался первые дни верховодить и на скамье подсудимых, но Кейтель, Заурих и Ширах быстро поставили его на место. Ходили слухи, будто охранники-американцы — или кто-то еще — снабжали толстяка наркотиками. По-хамски держался Гесс, ловко разыгрывавший умалишенного. Ничего не помнил, никого не узнавал. Сидя на скамье подсудимых, валял дурака явно и нагло. Отец говорил, что зрелище было одним из омерзительнейших. Гесс, надиктовавший в камере заключения другу-сожителю Адольфу «Майн Кампф», якобы не представлял себе, что такое фашизм. Не собирался объяснять, зачем полетел в Англию. И комедиант, изображавший потерю рассудка, избежал веревки.
Военные наци изображали дисциплинированных вояк. Да, выполняли приказы, и ничего больше. Ничего не видели и не знали. Некоторые с этой ложью и были казнены. Кое-кто все же пролил запоздалую и уже бесполезную слезу, слушая показания свидетелей. Отец повторял: сплошное сборище мерзавцев. Никто, даже военные, менее замаранные и это напоказ выставлявшие, не вызывал никакого сочувствия. В лучшем случае — брезгливость.
А журналистам пришлось трудно: неважная связь, множество фамилий, в которых путались московские стенографистки. Самым спокойным, по рассказам отца, всегда оставался Борис Полевой, приехавший в Нюрнберг позже остальных. Постепенно его, рассудительного, фантастически работоспособного и готового помочь кому советом, а кому рюмкой водки, признали вожаком советского репортерского корпуса.
Отец, 1901 года рождения, был постарше остальных наших. Кто-то назвал его «Папой», прозвище стараниями Бориса Полевого так и привязалось. По крайней мере, годы спустя Борис Полевой всегда приветствовал моего отца, сам не раз слышал, именно так.
Вместе с Полевым они, когда выпадала минутка, гуляли по городу. Писатель рассказывал про своего «настоящего человека» — безногого летчика Алексея Маресьева. Так что и я знал о нем даже побольше, чем было написано в «Повести о настоящем человеке». Представляете, какие я испытывал чувства, когда в 16 лет Герой Советского Союза Алексей Петрович Маресьев вручал мне краснокожий паспорт, да еще и вспомнил моего отца. До родного 108-го отделения милиции, где происходило торжество, летчику было два шага, а мне — четыре.
Не слишком верю в приметы, таинственные знаки и прочую чушь. Но весной 1975 года, когда только взяли меня в «Комсомолку», первым, кого увидел в столовой, где на рубль наедались до отвала, был Борис Николаевич Полевой. Его, постаревшего, опирающегося на костыль, тянули в столовку через длинный подземный коридор младшие коллеги по журналу «Юность», где и редакторствовал Герой Социалистического Труда. А с площади Маяковского, где располагалась «Юность», всю компанию возили на улицу Правды, 24, на каком-то вазике. В него же на сиденье рядом с водителем впихивали Полевого. Никакого снобизма, сплошное дружелюбие.
«Юность» в ту пору гремела, пробиться в нее считалось честью для любого не только журналиста, но и известного писателя. Я напечатался со слабеньким, как сейчас вижу, очерком, которым тогда гордился. И главный редактор прислал мне, мальчишке, личное и очень ободряющее письмо. Без похвал, зато с оптимизмом и верой. Глубокий мой поклон.
А в Нюрнберге про «фитили» конкурентам пришлось забыть. Всех приглашали (в строго обязательном порядке) на одни и те же пресс-конференции. Отношение к подсудимым было схожим. В принципе писали в свои газеты об одном и том же. Многие журналисты подружились, некоторые — на десятилетия. А ведь в нашем советском судейском корпусе пошли раздоры. Писались жалобы в Москву, начались разборки, кое-кого отозвали на родину. У репортеров подобных кляуз не возникало. И мысли писать о порой ожесточавшихся распрях начальства не приходили. Да и кто бы им позволил.
Конечно, вопреки всем указаниям из Москвы завязались связи и с иностранцами. Обменивались информацией, ходили друг к другу в гости. Иногда устраивались даже «международные» танцы, где наши переводчицы и стенографистки выходили на первые роли.
Наиболее дружелюбными из союзников оказались американцы — вместе с нашими выпивали и закусывали, щедро делясь едой и новостями. Но когда неожиданно журналистов созывали на пресс-конференции, бросали всё и, не доедая и не допивая, летели на встречу. Отец любил повторять: «Вот у кого надо учиться. И ты учись, пока я жив».