Странно и оскорбительно бывает участие большей части людей, даже и любящих нас.
Да, жизнь учит нас мученьями, годами и событиями.
Когда тишина и светлые дни возвращались, Саша отдыхал и ловил эти минуты, чтобы жить и жить. Время смягчило резкий период нравственной боли. Полное восстановление семейного спокойствия он возлагал на путешествие в теплый край, на море, на жизнь только с своей семьей. Чрез посредство графа С. Г. Строганова, хорошо расположенного к нему, он просился за границу, ему отказали{6}. В то время редко кого отпускали.
Потерявши надежду выехать из России и попортивши себе семейную жизнь, Саша еще с большим жаром отдался кругу своих друзей, ученым занятиям, чтению и литературным трудам. Несколько статей его, помещенных в «Отечественных записках», приняты были с восторгом{7}, и влияние их на общество убедило Александра, что призвание его — литература. «Жребий брошен, — говорил он, — призванию моему я пожертвую всем, — иначе не могу. В последнее время я окреп, возмужал, мне нужен досуг. Теперь больше чем когда-нибудь я надеюсь на силу души»{8}.
Из записок Саши видно, что в продолжение постоянной жизни его в Москве от сорокового до сорок шестого года он прочитал, кроме Гегеля, философией которого увлекался и которую изучал во всей ее обширности: Декарта, Бекона, Якова Бема, Спинозу, Шеллинга, Фихте, Гердера, Шлоссера, Лессинга, Монтескье, Лукреция, лучших энциклопедистов, — лучших русских писателей. Перечитал Гете, Байрона, Шиллера. Сравнивая «Estetische Erziehung der Menschheit»[108] Шиллера с рассуждением Лессинга о воспитании человечества, находил, что оно многим предупредило свое время, что это произведение — пророческое. О лекции Виллеменя писал, что в них оживает XVIII век и они переносят во времена великих имен. С большим интересом читал он и делал извлечения из «Dix ans»[109] Луи Блана; из «Revolution d'Angleterre»[110] Гизо; «Contre-révolution en Angletere»[111] Карреля, — писем Форстера о коммунистах в Швейцарии, Прудона о социализме{9}. Сверх всего получал лучшие журналы и жарко следил за научным и политическим движением тех годов.
Кроме обширного чтения, он слушал лекции анатомии и физиологии в университете{10} и намеревался начать какой-то продолжительный труд. Готовился участвовать в журнале, о разрешении которого просил Грановский. Издание журнала Грановскому не разрешили{11}.
Интимный круг Александра был известен под названием «круга западников». Западники вскоре вступили в борьбу с кругом, известным тогда под названием славянофилов. Они встречались на вечерах у Елагиных и Свербеевых с Киреевскими, Аксаковыми, Самариным и другими. Несмотря на противоположность воззрений, корифеи западников относились с большим уважением к некоторым личностям из славянофилов. Они высоко ставили братьев Аксаковых; Петра Васильевича Киреевского уважали за широту и искренность принятого убеждения; в Иване Васильевиче Киреевском находили даровитую, сильно экзальтированную натуру; в Хомякове увлекались блеском ума, логикой и объемистым пониманием. Беседы и споры обеих партий послужили к уяснению некоторых вопросов, и взаимно сделаны были уступки. Западники соглашались, что противники их не без основания верили в великую будущность славян и что призвание этого племени соответствует логически-историческому вопросу, выработанному Европой.
Москва в то время делилась на много партий, связанных одним убеждением, что
К числу западников принадлежали: Чаадаев, Свербеев, H. H. Боборыкин, Сологуб, А. А. Тучков. Впоследствии к ним присоединился Михаил Семенович Щепкин. Прелестные рассказы его о своих прошлых годах, исполненные своего рода иронией, послужили предметом к одной из интересных повестей Александра{12}.
Лето 1843 года я с детьми прожила в Москве; Александр с семейством уехал в Покровское, откуда писал мне, какие чувства эти места и совершенная ими поездка в Васильевское воскресили в душе его.
«Целый ряд картин, — писал он, — мелькнул передо мной между двадцать седьмым и тридцать восьмым годами. С Покровским, с Васильевским, с их лесами, горами, рекою связано мое детство, мое отрочество, время, когда верилось в зорю счастия, когда увлекали древние республиканские идеи и идеалы Шиллера. Тут, лежа под деревом, читался Плутарх; там билось свежее отроческое сердце; в 1837 году жизнь раскрывалась всем блаженством своим; лежала впереди всею прелестию своей, и проч., и вот, — кончал он, — измученный, разочарованный, у тех же полей ищу участия…»{13}
Дерзкая мысль поправлять царственное течение жизни человечества далека была от его наукообразного взгляда; он везде покорялся объективному значению событий и стремился только раскрыть смысл их{1}.