Флавьер так никогда и не уразумел, каким образом ему удалось довести «симку» до гаража. Теперь он брел наугад какой-то улицей. Спускался вечер, похожий на вечер в деревне: одуряюще синий, пронзительно печальный — вечер войны. На перекрестке собралась толпа — плотное скопление народа вокруг машины, к крыше которой были привязаны два матраса. В мире рушились связи. Город медленно плыл в ночи — без огонька, без звука. От неестественной тишины безлюдных площадей сжималось сердце. Казалось, все вокруг указывает на смерть Мадлен. Флавьер вошел в ресторанчик на улице Сент-Оноре, занял столик в углу.
— Дежурное блюдо или меню? — спросил официант.
— Дежурное.
Надо поесть. Надо продолжать жить как прежде. Флавьер сунул руку в карман, дотронулся до зажигалки. Перед ним на фоне белой скатерти возник образ Мадлен. «Она не любила меня, — подумал он. — Она никого не любила».
Суп он хлебал машинально: он был отрешен от всего. Он будет жить отшельником, замкнется в своем трауре, подвергнет себя суровым испытаниям. Он охотно купил бы кнут, чтобы ежевечерне себя истязать: теперь он имел все основания себя ненавидеть. Ему предстоит еще долго себя ненавидеть, прежде чем он сможет снова себя уважать.
— Боши прорвались под Льежем, — сказал подошедший официант. Похоже, бельгийцы опять драпают, как в четырнадцатом году.
— Россказни, — отозвался Флавьер.
Льеж — это далеко, в самом верху карты. Какое ему до него дело? Эта война для него — лишь отголоски его собственной войны, раздирающей его изнутри.
— У площади Согласия видели машину — ее продырявили как сито, доверительно сообщил официант.
— Что ж поделаешь, война, — отозвался Флавьер.