Цветаева взглянула. Глубоко взглянула. И увидела. И ужаснулась. И встала на раздорожьи: влево пойдешь – убьешь в себе поэта. Вправо пойдешь – убьешь в себе человека. Примерно так. Ибо если дело поэта быть только живым, зачинать от жизни и рождать жизнь, то он может народить и скорпионов. А не рожать – значит не быть поэтом.
В Гаммельне никого не убивают, не грабят. Но там и жизни нет. Там смертельная скука. Смерть души. «Покой без подъема». А чара флейтиста – что угодно, только не скука. Она выводит из скуки, спасает от нее. Однако что это за спасение? Он уводит не только из скуки, но и из жизни:
Это – конец «Крысолова». А «Молодец», с его неодолимым зовом стихии, сметающей все, врывающейся и в дом, и в церковь! Полыхающее зарево, рванувшееся из кратера пламя! Спрашивай с него морали! Вот он – тот вулкан, который мы застраивали дачами… Довременный хаос…
Хаос. Он больше нас. Он – наша природа. Наша душа. Можно ли жить без души?
Это именно и пытаются делать гаммельнцы. И вполне успешно. Их – сонмы. Вот к ним-то и прийдет флейтист, как месть, как страшный суд природы.
Поэт дальше всего на свете от Гаммельна. Но где же он? Там, где его душа. А душа веет ветром за окном и зовет его вон из жизни, как Молодец Марусю. Душа в какой-то час противополагается жизни. Надо выбрать между душой и жизнью. И вот этот выбор Марина Цветаева сделала «отродясь», до сознания. Отродясь знала, что есть что-то больше жизни, этой, земной, телесной, обозримой жизни. И это большее, это неведомое, это заоконное, надтелесное, за-предельное – отродясь любила. Любила и доверяла ему. Доверяла природе. Доверяла своей душе.
Доверие… вера. Вера же – уверенность в невидимом, как сказал апостол (Павел Евр. 11:1) . В видимом мире и природа, и душа (та же природа) часто были ужасны и мало достойны любви. Полнота жизни, полнота души – не этим ли околдовал ее загадочный черт детства, тот серый сфинкс, который сидел на кровати старшей сестры и которого Марина – любила…
Однако не так просто его любить! Пока за любовь надо отвечать только своей жизнью, она была готова. Но другими жизнями… Отдать свою жизнь – это подчас блаженство, но отнять у другого, выпустить на волю джинна, открыть шлюзы и обрушить на мир потоп!..
Идти из Гаммельна за флейтой – великая радость. Но очнувшись от чары, увидеть, что флейта потопила детей… (А именно это очень часто делало искусство…)
До поры до времени Марина Цветаева доверяла чаре, доверяла Искусству (сплошная чара) – и вот вдруг задумалась. Чара выводит из жизни и приводит в вечность; в ту самую, от которой у нее во всю душу остался – загар. Но что такое эта вечность?
В «Искусстве при свете совести» перед словом «бессмертие» появляются определения. Просто бессмертия Цветаевой мало. Она утверждает, что в пушкинском (Вальсингамовом) гимне Чуме речь идет о языческом, а не христианском бессмертии… Что же это значит?
То, что противополагаемая Добру полнота жизни ей кажется все более сомнительной. И если Цветаева по-прежнему не может отказаться от этой полноты, то теперь она уже судит себя за это. Судит за то, что не сопротивлялась стихии. Недостаточно сопротивлялась. Теперь, в 1932 году, она меняет оценку своего «Молодца». Если в двадцать шестом писала Пастернаку, что никакого сатанизма в поэме нет, что в конце поэмы Маруся («я сама») освобождается, то теперь все звучит иначе.
В «Молодце» я никакому богу не служу: знаю, какому богу служу, – пишет Марина Цветаева в «Искусстве при свете совести».
Что это значит? Черту? Нечистой силе? Так все-таки был сатанизм?