Вернемся к поэме. Марусин суженый, смысл ее бытия, ее душа – единственная сила и жизнь, которую знает ее сердце. Все остальное – бессилие, а не жизнь. Точнее – куцая жизнь, скучная жизнь. Не вечность. В нем одном, неживом, вся полнота жизни. Тот «змеиный укус бессмертия», с которым кончается все конечное. Он – вызов ее душе оторваться от берегов тленного и окунуться в нетленное. Ее душе приготовлен просторный покрой бессмертия. Но для этого надо вниз головой, в смерть, в бездну. И – через. Только через смерть входят в бессмертие.
В мае 1926 года Марина Цветаева пишет Пастернаку: «В Эвридике и Орфее перекличка Маруси с Молодцем – не смейся опять! – сейчас времени нет додумать, но раз сразу пришло – верно. Ах, м<ожет быть>, просто продленное «не бойся» – мой ответ на Эвридику и Орфея. Ах, ясно: Орфей за ней пришел ЖИТЬ, тот за моей – не жить. Оттого она (я) так рванулась. Будь я Эвридикой, мне было бы… стыдно – назад!»[80]
Да, назад – в жизнь, отмеренную днями, в некий отрезок жизни – от всей жизни?! Нет, нет! В смерти, в бездне она узнала нечто большее, чем отрезок, кусок, срок, час… – безмерность.
Однако что это за безмерность? И кто же он, – позвавший ее в безмерность?
Ясным определенным злом ее Молодец был для тех, кто не выдерживает безмерности, кому не взлететь в огнь-синь. Те просто умрут – бездны не переплывут. А ей… ей назначено другое, недаром он ее любит. Над ней сотворено заклинание. Зерно брошено в землю, чтобы прорасти другой жизнью. И вот она пробуждается в другой раз. Еще раз в жизнь, в берега, в дом. Зачем? Она не знает. Она живет, как во сне, со смутной памятью, вложенной в нее до второго рождения. Что-то можно, что-то нельзя. Пока, до времени. Пока – надо жить в полсилы, в полдуши. В пол– или в четверть – в полусне. В доме – Маруся полуживая. Ее душа – полнота жизни – за окном, за мерой.
Но для чего-то ей дана ведь эта вторая жизнь! Что-то надо искупить? Как-то надо согласовать безмерность с жизнью? Для чего-то ей велено быть как шелк, и дорожить добрым толком – и соблюдать долг. Однако – условие нарушено. И изо всех сил сопротивлявшаяся зову Безмерности душа, изнемогая, освобождается от раздвоенности. Нечто огромное, ни во что не вмещающееся, не знающее оков, настигло ее во время молитвы в церкви, с ребеночком, младенцем на руках. И вот –
Та же флейта Крысолова. Те же переливы, та же замирность. Чара. Очарованье, лишающее душу воли и наполняющее ее неведомым смыслом. Смысл, ведущий к гибели, гибель, чреватая смыслом…
А рядом – молебен. Звуки молитвы входят в уши. Те звуки – в душу.
поет хор. А в душе – стихия поет:
И снова перебивает ТО:
Все. Бороться можно было, пока не глянула. То есть пока не впустила в душу, пока душа еще заслонялась последними человеческими преградами. А это «нечеловецк свет! – не гляди!». Но – глянула. И все. Конец борьбы. Одолел. Как и в тот раз, в жизни – в преджизни.
Но что это все значит? Поэма есть искусство, то есть «та же природа» – нечто рожденное. Оно – есть и все. «Есмь!». Живое. А судить об этом… судить можно по-разному. В двадцать шестом году чувствовала одно: неизбежность такого финала и его освобождающее значение. В тридцать втором – финал поэмы вряд ли казался ей освобождением. Скорее порабощением души. Освобождением низших слоев порабощением высших.
Что же изменилось? Точка зрения. Точка отсчета. В детстве, в юности осмеливалась любить черта, ибо зла в нем – не видела. Он был собачьим богом, звериным богом – природой. Выше природы в языческом мире ничего нет. Ни Бога – единого, высочайшего Творца всех тварей, – ни черта – дьявола, сатаны (если нет Бога, то и противника нет). Есть Природа. Стихия. Рок. Звериный мир. Звериный закон полноты и силы жизни.