В тексте о Кубине ты цитируешь Юнгера: «Кубин снова прислал мне из Цвикледта одно из своих иероглифических писаний, которое я хочу, когда будет побольше времени, расшифровать путем медитации. <…> Было также письмо из Цвикледта от старого чародея Кубина, чьи астрологические знаки все более замысловаты и все более глубокомысленны. Это настоящие послания, идеограммы, вовлекающие глаз в сновидческие водовороты». (Э. Юнгер. “Второй Парижский дневник”)». Здесь интересно, что эта «знаковость», «иероглифичность» воспринимается Юнгером как приглашение к медитации или завиток сновидения. Многие из персонажей твоей книги разделяют так или иначе эту тягу, это видение. Как бы ты сам назвал этот путь, этот способ обитания в искусстве?
Вспоминается, что в последний раз великих сновидцев я перечислял в связи с твоей книгой «Записки о пробуждении бодрствующих»: это Э. Юнгер и М. Чоран, М. Пик и Л. Кэрролл. А если уж мы вспоминаем Японию, то там был целый субжанр, «записи снов» («юмэ-но ки»). Загонять этих внерамочных людей в стойло литературоведческого/культурологического определения не хочется, но да, это определенная техника (не традиция, и слава Богу!) письма. Все, конечно, пишут по-своему, кто-то дисциплинированно садится и выдает пять листов каждый день, заставляя себя, и они могут быть прекрасны. Дисциплина действительно великое дело, особенно в раздолбайском писательском ремесле. Но да, очень интересны иные механизмы творчества. Мне кажется, что все самое интересное (и чем дальше, тем это вернее – ведь все борхесовские четыре сюжета, в конце концов, уже столько раз инвариантировались до безличия или же крайнего переусложнения) может родиться из того гамлетовского вывиха, когда сознание оказывается в измененной (и изумленной), неуютной, чуждой среде. Маленького, как смерть, контролируемого безумия. И речь менее всего о химии – Наталья Медведева, которая знала в этом толк, говорила, кажется, как пыталась неоднократно что-то гениально пьяное записать, а утром, даже если разбирала почерк, это оказывалось последней банальностью (и тут, конечно, были исключения – Берроуз, тот же Юнгер, но они сверхсэнсэи). По-моему, лучшие тексты приходят на той границе, где тебе уже проштамповали визу в сон (а уж владеют техникой записью снов действительно сэнсэи, вот тот же Юнгер из таких). Из тоски. Боли – утраты и ностальгии. Даже смерти и богооставленности («человек должен себе создать качественное удаление от Бога, и тогда он может быть услышан», по Хайдеггеру). В молчании. В той «безраздельной и молчащей тишине» Мейстера Экхарта, которая «неподвижно покоится в себе самой, и этим недвижным движимы все вещи». В чужой стране, на случайном полустанке Галактической железной дороги. Подобные тексты – самые обычные и самые случайные гости. Фантомы травмы и ампутации. А это состояние, в лучшем случае, та гармоничная утрата себя, когда звук ночной бабочки над жасмином у дачной террасы и шум кубиков звезд в ковше ночного неба громче твоего Я, шума его мыслей. В худшем – и обычном, ведь роды вряд ли могут быть безболезненными – это очень больно. Мне кажется, мы оба говорим о такой литературе (не)спокойных полей.
И тут довольно интересно, как ты рассматриваешь статус такой литературы в общественном сознании. Ты пишешь о книге Максима Гуреева: «катакомбная по нынешним понятиям проза». Эта литература, по-твоему, «заслуживает обзора хотя бы потому, что не будет замечена», и у меня немедленно появляется вопрос: каковы, по-твоему, тенденции в отношении подобной литературы? Эта «незамеченность», «катакомбность» – диагноз окончательный или однажды всё же положение изменится?