Найдем ли мы тут противоречия с приведенным выше диагнозом? Скажем ли, что лучше уж избавиться от этих свойств, которые все-таки до последнего времени были присущи нашему обществу в целом, несмотря на его жуткую порабощенность и кровавую порчу, и лишь начиная с 1970-х годов стали испаряться, уступая место, к сожалению, не буржуазной, а полууголовной морали? Не расстаться ли навсегда с «напряженным исканием Града Божия» (с. 71), глубоко отличающемся, как пишет Булгаков, от «влечения мещанской культуры к прочному земному благополучию» (с. 71—72), но зато с такой охотой вступающим в брак с опаснейшими, на булгаковский же взгляд, утопиями? Не ужаснуться ли его прочувствованному признанию: с почвенниками, пишет он все в том же мемуаре «Агония», «меня разделяло общее ощущение мира и истории, какой-то внутренний апокалипсис, однажды и навсегда воспринятый душой как самое интимное обетование и мечта. <…> И это религиозно-революционное апокалипсическое ощущение “прерывности” <…> роднит меня неразрывно с революцией, даже – horrible dictu[557]
– с русским большевизмом. Отрицая всеми силами души революционность как мировоззрение и программу, я остаюсь и, вероятно, навсегда останусь “революционером” в смысле мироощущения (да разве такими “революционерами” не были первохристиане, ожидавшие скорого мирового пожара?). Но эта революционность в русской душе так неразрывно соединилась с гадаринской бесноватостью[558], что с национально-государственной и культурной точки зрения она может быть только самоубийственной»[559].Вот уж поистине гордиев узел. Забыть бы все это, как страшный сон, и, перейдя к «трудовому интенсивному хозяйству», оставить на пороге «общеевропейского дома» наследственное бремя российской метафизики! Так сегодня думают и, прочтя Булгакова, еще раз подумают многие. Здесь, однако, дело веры. Россия с ее надмирным запросом, историческим срывом и новым мучительным собиранием сил по-прежнему высится огромным вопросительным знаком, заставляющим думать, что не все «концы и начала» ведомы цивилизованному миру с его все еще заслуживающей уважения либеральной демократией. Статья в «Вехах» написана религиозным мыслителем «с национально-государственной и культурной точки зрения» (как и прочие статьи этого сборника); в ней дана точная диагностика и спасительные советы, – хоть ими Россия тогда не воспользовалась, в чем-то они пригодятся впредь. Но есть здесь и то живое противоречие, которое уносит мысль за пределы, очерченные текстом, «во области заочны»…
София-«хозяйка»: Доктрина о. Сергия Булгакова как профилактика консумеризма[560]
Вкачестве двойного эпиграфа к моим размышлениям я хочу предложить, во-первых, знаменитые слова Сергея Николаевича Булгакова (тогда еще – не отца Сергия) из его трактата 1912 года «Философия хозяйства»: «…над дольним миром реет горняя София, просвечивая в нем как разум, как красота, как … хозяйство и культура»[561]
, – и, во-вторых, ответную реплику его упорного оппонента внутри русской религиозной мысли, князя Е.Н. Трубецкого: «Не могу переварить превращение “Софии” во вселенскую хозяйку»[562]. Характерно, что такие атрибуты Софии Премудрости, как разум и красота, не вызвали у философа Трубецкого скептического, тем более саркастического, отклика. Но прозаическое хозяйствование под гнетом посюсторонней необходимости, отмеченное всеми несовершенствами мира сего, никак не вязалось у него с теологемой Софии, триумфально введенной в кругозор русского «светского богословия» Владимиром Соловьевым. Да и сам Булгаков в приведенной выше фразе предварил слово «хозяйство» отточием, каким в письменной речи обычно оттеняются неожиданные и парадоксальные утверждения.Однако я попытаюсь показать, что коллизии деятельности «трансцендентального субъекта хозяйства», т.е., по Булгакову, единого человечества, стали для мыслителя одним из главных импульсов к созданию софиологической доктрины. Сразу оговорюсь, что последняя будет пониматься здесь в самом широком и нестрогом смысле – как учение об отношении человека к миру, сотворенному Премудростью Божией, к миру, в который он, человек, ею введен и в котором занимает особое метафизическое положение. Великий «спор о Софии» с вполне вменяемой критикой многих богословских «дерзостей» о. Сергия я оставляю за скобками своей темы. Мне будет важна софийная первоинтуиция Булгакова с ее, так сказать, практической стороны, внутри жизненного мира его, да и нашей, эпохи, века минувшего и века початого.