В неуклонном наращивании своих воинственных настроений русский мыслитель, как мы видели, приходит к убеждению, что познание и есть сущность самого грехопадения человечества. Все бедствия и ужасы жизни и даже смерть обязаны своим наличием именно ему. Философ требует революционного переворота в установках сознания. Правда, между наличным и искомым положением вещей, т.е. новым, свободным от законов бытия состоянием человека, он помещает высшую инстанцию, Бога, призванного, как мы знаем, у Шестова исполнять человеческие требования. Однако в плане, так сказать, конкретно-операциональном «дело освобождения» сводится именно к смене установок сознания и вроде бы зависит от точки зрения на предмет. Все это оказывается очень близким к убеждению, что «люди тонут в воде только потому, что ими овладела мысль о тяжести»[875]
. Так, парадоксальным образом, Шестов оказывается в одном стане со своим врагом – на территории гносеологии.Но и на этом зрелом этапе Шестов не забывает о «пострадавшей» человеческой личности (хотя его опека получает совсем печальный оборот). Смертный приговор, свершившийся над «лучшим из людей», Сократом, постоянно присутствует в последних работах автора как пример немыслимого и недопустимого события. Шестов, упрекая философию в бессердечности, с которой она – по самому своему устремлению отыскивать во всем закономерность и необходимость – относится к этому ужасному деянию, заявляет: «Философам все равно, о чем идет речь: о том, что отравили Сократа или отравили бешеную собаку»[876]
. И как всегда, с точки зрения Шестова, хуже всего, наиболее примиренчески дело обстоит у Гегеля, который в своей «Истории философии» объясняет, что «Сократу так и полагается быть отравленным и что в этом никакой беды не было: умер старый грек – стоит ли из-за такого пустяка шум поднимать? Все действительное разумно, то есть оно не должно и не может быть другим, чем оно есть»[877].Тут наш мыслитель, как это часто с ним случалось, оказался невосприимчив к чужому тексту. Не только учению Сократа, но и его жизненной судьбе посвящены многие страницы «Истории философии» Гегеля. Подробно исследуются весь ход событий, причины, приведшие к гибели греческого философа, воссоздан идейно-исторический перекресток, на котором настоящее афинского народа встретилось с его будущим в лице Сократа. Гегель входит в детали внутренней мотивации «старого грека», его предстояния перед судом и перед лицом смерти. Немецкий философ не забывает, конечно, и об интересах субстанциального духа, соблюдая принятую в его системе иерархию: Сократ со стороны его учения велик тем, «что благодаря нему мировой дух поднялся на более возвышенную ступень сознания»[878]
. Если бы Сократу случилось разойтись с субстанциальными силами истории, то, возможно, его в «Истории философии» постигла бы та же судьба, что и трагических героев «Коварства и любви» в «Лекциях по эстетике»: Гегель осудил их за то, что «они носятся со своими частными интересами и страданиями»[879]. Индивидуум, как известно, заслуживает внимания философа, если он оказывается попутчиком мировому духу. В шиллеровских драмах «Фиеско» и «Дон Карлосе», например, Гегель находит «более возвышенные главные персонажи, так как они усваивают себе некое более субстанциальное содержание»[880]. Сократ же – в частности, как интеллектуал – увлек воображение немецкого философа, и тот преклонился перед его нравственной силой. «Мы восхищаемся в нем, – пишет Гегель, – этой моральной самостоятельностью, которая <…> не склоняется ни к тому, чтобы действовать иначе, ни к тому, чтобы признать несправедливостью то, что она считает справедливым»[881]. Сократу воздается честь и как трагическому лицу. И именно его добровольная гибель справедливо расценивается Гегелем в качестве «достойного» исхода, придающего смысл его жизни.Шестов выдвигает абсолютно ирреалистическое требование обратного: ликвидировать истину о гибели Сократа, считая утверждение ее предательством по отношению к античному мыслителю, и хочет сделать «бывшее небывшим». Требование немыслимое по дерзости. При этом место горькой истины заступает та самая «сладкая ложь», против которой раньше так отчаянно боролся Шестов.