Каково отношение Соловьева к Ницше, можно было бы заранее предположить, исходя из известной нам разницы их умонастроений[1124]
. При этом, как и всегда при анализе заблуждения, Соловьев извлекает из этой идеи зерно истины, а именно: открывающуюся тут возможность не только для титанизма и стихий «оргиазма», но и для настоящей нравственной свободы как пути к человеческому совершенству[1125]. Он отнюдь не так трепетно резонировал на порывы «мятущейся личности» немецкого поэта-мыслителя с его «гениальной психопатией, выраженной в увлекательной лирической прозе»[1126], как на это реагировало болезненное сознание кризисной эпохи. Переживания трагизма Соловьевым были иными, он ощущал приход новой «кризисной, разорванной, растревоженной, страдающей личности – личности кризисной эпохи и мятущегося духа», не изнутри самого себя, как предполагает Н.В. Мотрошилова (с. 59), а, простите за выражение, в «окружающей действительности». Он противостоял смятению и упадку духа. «Будущие катастрофы, катаклизмы, социально-исторические взрывы, которыми, – как справедливо замечает Мотрошилова, – оказалось наполненным грядущее ХХ столетие» (с. 53) и которые Соловьев пророчески предвидел, он в меру сил старался предупредить. В противоположность «растревоженной личности» Ницше Соловьев обратился не к бунту против христианства, а к работе над возвращением к нему. И даже подпавший трагическому обаянию Ницше Лев Шестов, радикальный антирационалист и разоблачитель «прекраснодушных» идеалов и успокоительных «проповедей», и то не сошелся со своим немецким наставником по самой сути его имморализма: его «белокурой бестии» и культа «воли к власти». Шестовская «философия трагедии» противостоит не только «философии обыденности», то есть академической философии, но и философии сильнейшего.О связях религиозных русских философах с фрейдизмом не стоит и говорить. «Экзистенциальный психоанализ» в историко-философских и литературных штудиях Л. Шестова – это совсем другое.
Восприятие Соловьевым М. Хайдеггера, которого он, естественно, не мог знать, нетрудно предугадать, исходя опять же из – еще большей – несовместимости их философских предпосылок и представлений о призвании философа. Хайдеггер явился как сотрясатель оснований под разумом и логикой. Никаких переживаний «драматических разломов Бытия» и «драмы Сущего» (у Соловьева – личного Бога, почему-то названного исследовательницей «персональным», а у Хайдеггера – безличного «лона»), якобы общих у обоих мыслителей, Соловьеву не было свойственно. Сама мифологическая фразеология Хайдеггера с ее гипнотическими «поэтизмами» – «дельногодность дельной годности», «Бытие бытийствует», а «время временится» –
Уже знакомый с базельским мудрецом Бердяев, казалось бы, более близкий к нему в качестве экзистенциалиста, характеризует хайдеггеровское философствование по сути крайне нелицеприятно, потому что как русский философ ХХ века он был христианским персоналистом и, быть может, как француз (в некотором генеалогическом отношении) – сознательным приверженцем картезианской «ясности и отчетливости» и не выносил, когда наводят тень на плетень. В «фундаментальной онтологии» Хайдеггера Бердяев видит «последнюю новую форму безбожия», хотя не афишируемого, прикровенного, а в изложении его мысли – несогласованность и нелогичность. «Мир у него падший, но неизвестно, откуда он упал»[1127]
.