В книге “Теперь Освенцим часто снится мне”
среди глубоко личных стихотворений о своём еврействе в знаменитом стихотворении Слуцкого “Про евреев” одно слово заменено другим, но таким, что я глазам своим не поверил: неужели сам Слуцкий исправил строку “ношу в себе, как заразу, // эту особую расу” (вариант 1960 года) на ошеломившее меня: “ношу в себе, как заразу, // эту проклятую расу”? Неужели сам Слуцкий совершил это? Но почему? Постепенно осмыслив случившееся, я пришёл к следующему выводу: Слуцкому было мало осознать себя советским поэтом. Ему мало было убедить себя в том, что он способен слиться в эпоху уравниловки с простонародьем, “стоять, как все”, одеться в “ватно-стёганое”, принять как должное жизнь в “очередях” — в широком смысле слова… Всего этого ему как поэту было мало. Но для того, чтобы воздействовать на русского читателя, чтобы органически вписаться в русское лоно, чтобы совершить немыслимое — почувствовать себя душою русским — неужели ради этого он решился стать своеобразным выкрестом?Но из стихов, опубликованных в книге “Теперь Освенцим часто снится мне”, составленных близким другом Слуцкого с довоенных времён Петром Герелиром, видно, как мучительно переходит поэт из мира, говорящего на идише, в стихию не просто русского языка, а русских чувств, и каких усилий стоило ему почувствовать себя русским поэтом. И тем не менее, Слуцкий пошёл дальше “русскоязычия”, решившись на отчаянную попытку раствориться в мире русской душевной жизни… И вот что из этого вышло:
Александр Межиров попытался пробраться к русской душе через привязанность к няне — “Родина, моя Россия, // няня, Дуня, Евдокия” — и через познание русской поэзии: “Был русским плоть от плоти, по жизни, по словам, когда стихи прочтёшь — понятней станет вам”. Слуцкий же приказывал себе быть русским во что бы то ни стало, несмотря на местечковость, господствовавшую в его харьковской семье:
Однако веру сменить легче, нежели душу, и Слуцкий, чувствуя это, хватается за все обстоятельства, способствующие его “обрусению”:
Но мало того: он, чтобы “перейти в Россию”, чтобы стать русским поэтом, посягнул на самое святое, чем жила веками вся еврейская местечковая диаспора, — на культ крови, который был священен для евреев со времён вавилонского пленения:
Слуцкий не был первым из литературной среды в осмыслении “голоса крови”. В книге “Свет двуединый”, изданной в России в 1996 году с подзаголовком “Евреи и Россия в современной поэзии” поэт и переводчик Аркадий Штейнберг с неменьшим бесстрашием вглядывался во тьму времён:
Мысль глубокая, хотя и косноязычно изложенная, я уж промолчу о том, что “кольцовские нивы” и “пушкинские дубравы” Штейнберг называет “выморочным наследством”. Слуцкий, конечно же, владел русским языком гораздо с большей естественностью, нежели Штейнберг. И чувствуя это, он от стихотворения к стихотворению искал выход из своего двусмысленного положения: