По словам Гефтера, сомнение, которое “терзает нашу память”, состоит именно в том, “что я их мог, но не сумел сберечь”[812]
.Чувство вины было так широко распространено, что, подобно горю и молчанию, стало таким же заурядным фоном жизни, как осенний дождь. Но обыденность и распространенность не сделали его менее острым. “Я сказал, что буду рассказывать о себе”, – ответил бывший диссидент, когда я спросила его, горевал ли он о смерти своей тети. Ее убили фашисты, но никто не прочитал по ней кадиш кадиш, еврейскую поминальную молитву. “Я прекрасно понял ваш вопрос, – сказал этот старый человек, – но для меня важнее всего то, что я был арестован”[813]
.Семья Маши тоже была еврейской, причем нетипичной, потому что ее родители были крестьянами. Нетипично было и то, что им удавалось оставаться в живых в течение нескольких месяцев, после того как Белоруссию оккупировали немцы. Но, в конце концов, случилось неизбежное, и кто-то их выдал. Семья была вынуждена бежать в леса. То, что произошло дальше, остается неясным. Обоих родителей расстреляли, причем мать погибла на глазах дочери. Однако рассказ Маши о том, как ей самой удалось уцелеть, расплывчат, и она противоречит сама себе, когда пытается описать свое спасение. Когда мы разговаривали, у меня никак не получалось прояснить для себя подробности ее истории. Если я задавала вопросы, которые Маше не нравились, эта решительная женщина шестидесяти с лишним лет просто переводила разговор на другую тему. Мы говорили о смерти и утрате, но успели обсудить йогу, шоколад и цену новых очков. В конце концов, мы затронули проблему еврейской идентичности. “Теперь-то я знаю, – сказала мне Маша, – что евреи распяли Иисуса Христа. И их религия говорит, что ты должен отнять «око за око». Поэтому теперь я православная”. Мы выпили еще один чайник чая, и я осторожно задала вопрос о человеке, чью судьбу она вынесла за скобки своего рассказа. “Что случилось с вашим братом?” – спросила я ее. Впервые за наш трехчасовой разговор она разрыдалась. Больше мы к этой теме не возвращались[814]
.В 1998 году меня пригласили встретиться с группой мужчин средних лет из Киевской области, чтобы услышать их истории. Никто их них не был на передовой – во время войны им было слишком мало лет, – но каждый в этой группе был инвалидом войны. Принимавший меня Степан Устимович ослеп в результате несчастного случая в 1951 году, в возрасте семи лет. Он с готовностью протянул мне руку для рукопожатия – она была без пальцев. Другие мужчины в этой группе потеряли руки целиком. Их, как и тысячи других детей военного и послевоенного времени, искалечили зловещие находки, оставшиеся после сражений. Возможно, дети играли в лесу, или подобрали в пыли странного вида железку, или нашли пистолет или гранату. Украина до сих пор остается смертоносным краем в этом отношении. Только за первые шесть месяцев 1997 года на окраинах городов и деревень, в лесах и полях было обнаружено 1300 неразорвавшихся снарядов, бомб и мин. По словам Степана Устимовича, каждые пять лет в украинской земле находят до четверти миллиона разного рода взрывчаток времен Второй мировой войны[815]
.