Часа два продолжалась суета. Запряженная телега с сеном, покрытым ковром, давно стояла у крыльца. На другую уже грузили сундуки, узлы с перинами и одеялами и остальной ненужный скарб, когда наконец Домна Терентьевна замкнула замок на своей укладке, поднялась, охая, с колен, перекрестилась и сразу же заторопилась.
— Феклушка, бежи живо за Марфушей! Не до́темна нам ее ждать.
Все собрались в горнице, присели, кто где стоял, — даже Феклушка на пороге, — встали, перекрестились и вышли во двор.
— Ну, садись, Домна Терентьевна, — сказал Дорофей, с трудом обхватив ее, чтоб подсадить на телегу, и торопясь покончить скорей положенные при прощанье слезы и причитанья.
Но Домна Терентьевна все-таки отступила на шаг, истово поклонилась в пояс Дорофею Минычу и заговорила немного нараспев:
— Свет ты мой, Дорофей Миныч, как я буду без тебя, горемычная, время провождать?.. Феклушка! — крикнула она вдруг. — Куда, дура, укладку суешь? Чай, она потрется об сундук? — И сейчас же прежним голосом: — Николи-то я, свет мой Дорофеюшка, врозь с тобой не живывала, в чужом дому не ночевывала. И как ты тут один-одинешенек жить будешь? Кто тебя напоит, накормит? Кто сапоженьки на ночь сымет?..
— Ну, будет тебе, Домна Терентьевна, — прервал ее Дорофей, потеряв терпение. — Нефёдке домой пора. Не навек. В воскресенье приду побывать. К обедне к Благовещенью сходим. Садись, садись, матушка!
И Дорофей решительно взгромоздил Домну Терентьевну на телегу. Потом он нежно обнял, поцеловал, перекрестил Марфушу и помог ей вспрыгнуть вслед за матерью. Взобрался и Нефёд. Степка уж давно сидел на передке и крепко держал вожжи, опасаясь, как бы Нефёд, как старший, не отобрал у него эту честь.
Воз с поклажей был уже увязан. Кузька открыл настежь ворота, и обе телеги со скрипом тронулись со двора, провожаемые поклонами столпившихся во дворе девок, конюхов и сторожей.
Домна Терентьевна плакала и издали крестила мужа.
Дорофей последний раз махнул шапкой, оглянул двор и, наказав Кузьке хорошенько караулить дом, сам, вздохнув с облегчением, быстро пошел в кружало, уже не опасаясь ничьих причитаний и попреков.
У Болотникова
I
— Караул! Режут! Ой, ратуйте, православные! Не дайте загубить христианскую душеньку! — донеслись вдруг откуда-то отчаянные вопли.
Михайла оглянулся на Невежку.
— Кого это? — крикнул он. — Ну-ка, подгони мужиков!
— А, может, переждать бы за леском? Береженого-то и бог бережет, — пробормотал Невежка.
Но Михайла уже скакал туда, откуда слышались крики.
Невежка покачал головой, но все-таки махнул мужикам, шажком пробиравшимся по выпавшему за ночь глубокому снегу, и пустился следом за Михайлой. Мужики тоже подстегивали заморенных лошаденок и старались не отставать. От Нижнего до Москвы они добирались целый месяц и под конец совсем замучились.
Обогнув край леса, Михайла увидел на дороге двух верховых в высоких бараньих шапках, с саблями на боку. Они что-то делали с путником в длинном балахоне, изо всех сил отбивавшимся от них.
Услыхав топот, один из них поднял голову и крикнул:
— Спросили тебя? Вороти назад! Не то береги голову! — Он повернул лошадь к Михайле, размахивая саблей и не выпуская того, кого держал.
Но тут из-за поворота следом за Михайлой показался сначала Невежка, а потом гурьба мужиков. Нападавшие переглянулись, выпустили из рук добычу и, хлестнув по лошадям, быстро ускакали по дороге.
Михайла подъехал ближе. На дороге стоял какой-то не то нищий, не то монашек. Один рукав длинного балахона был вырван, длинные спутанные волосы почти закрывали лицо.
Когда его отпустили, он откинул волосы и испуганно взглянул на Михайлу. Редкая бороденка тоже вся была спутана и сбилась на сторону.
— Спаси тебя Христос, добрый человек! — заговорил он, охая, прерывающимся голосом.
Немного отдышавшись, он заговорил протяжно, нараспев:
— Напали на меня нехристи окаянные, вороги лютые… Руки вязать начали, саблями грозили. Колотили без милосердия… Тащить хотели. Чуть без покаяния богу душу не отдал.
— Это кто ж тебя так? — спросил подоспевший Невежка.
— Да казаки, милостивец! Рыщут по дорогам, аки лев рыкающий, иский, кого поглотити.
— А ты откудова же бредешь? — спросил Михайла.
— С Симонова монастыря, из-под Москвы, милостивцы. Пограбили наш монастырь воры окаянные с Ивашкой Болотниковым.
— Что ж он, Москву, что ли, взял? — быстро спросил Михайла.
Монашек закрестился.
— Что ты, что ты, милостивец! Почто и говорить такое? Стоит град наш стольный, хоть и прогневили мы господа нашего. За грехи наши попустил господь ворам под самый град наш святой подойти. — Он говорил проникновенно, оглядывая мужиков. Видно было, что он привык, чтоб его слушали. — Ужас и смятение объяли всех! Плач стоит на Москве и стенание! Бегут люди к церквам божиим, молят бога пощадить православных. А ноне… — он приостановился, — ноне владыка пост на всех наложил, и на иноков и на мирян.
— Ты-то и так, гляди, испостился в нитку, — заметил Невежка, окинув взглядом тощего монаха с испитым, точно перемятым лицом. — Небось, бояре-то пожирней будут.