Пес врезается девушке в грудь и сбивает ее с ног. Вопль раздирает небеса, обрывает наше дыхание и раскалывает наши сердца. Мы не можем заткнуть уши. Мы не в состоянии дышать.
Вопли – боже мой! – эти вопли. Нет на земле звука ужаснее.
Я бросаю единственный взгляд, мельком. Ее окровавленные руки колотят воздух. Пес добирается до горла. Вырванный собачьей пастью дух отделяется от ее тела – он никогда не обретет покой, навеки останется застывшим перед моими глазами.
Нет на свете сильней тишины, как та тишина – пустота… безмолвие…
Эхо смерти. Я продолжаю орудовать лопатой. Данка следует моему примеру. Стоящие рядом девушки тоже возвращаются к своему занятию. Все боятся вздохнуть.
Мы работаем еще усерднее. Лопаты мелькают все быстрее и быстрее. Натруженные мышцы ноют. В ушах отдается эхо воплей несчастной. В Аушвице любой подвержен смерти, бессмертно здесь только одно – звуки, издаваемые умирающими.
Пес тяжело дышит. Надзирательница гладит его по голове. Он лижет ее руку. «Хороший мальчик». Ветер треплет ее накидку. Начинается дождь. Мы копаем все быстрее и быстрее.
– Стой! – Эмма раздраженным жестом показывает, чтобы мы вдвоем отнесли тело в лагерь. Девушка похожа на растоптанного паучка – такая тонкая, такая хрупкая. Я беру ее за руки. Они не холодные. Они липкие.
Мы шагаем. При каждом шаге ее голова бьет меня по спине. И при каждом ударе ее головы мою душу разрывают ее крики. Я держу ее все крепче, опасаясь уронить, опасаясь повредить ее раны, опасаясь…
Моя голова раскалывается от ее воплей.
Четыре утра.
–
Мы вскакиваем с нар. У меня снова месячные, хотя у всех остальных они прекратились. Я мчусь в туалет. Сегодня мне повезло, там есть газетные клочки. Я беру запас в карман и бегу за чаем. Нас пересчитывают.
Продолжают привозить все новых и новых узников.
Теперь у нас появились француженки и стало больше полек. Неевреек не селят с нами, а помещают в отдельный блок. Они лучше нас. Некоторые еврейки из краковского гетто. Одна совсем девочка по имени Янка, и мы ее всячески опекаем. Ей всего четырнадцать, но у нее хватило мужества соврать при выгрузке про возраст. Она такая молоденькая и хорошенькая – и не поверишь, что уже такая бывалая. В детстве она видела лишь войну и гетто и не знала другой жизни. Думаю, она умеет быть жестокой – что ж, Аушвиц для этого неплохая школа. Янка – редкая птичка. Она любит флиртовать с мужчинами, и они дают ей много хлеба – за улыбку, за новости из дома и, возможно, еще за то, что она напоминает им собственных дочерей.[26]
Четыре утра.
–
Воскресенье. Сколько уже воскресений мы здесь встретили? Говорить об этом не хочется. Мы с Данкой выковыриваем вшей. Занятие отвратительное, но ходить завшивевшим еще хуже. Мы выходим наружу оглядеться. Уже лето, но мне все равно холодно.
Интересно, я когда-нибудь согреюсь или под кожей теперь всегда будет вечная мерзлота, как в Финляндии?
– Данка! Рена! – Мы не верим своим ушам. Вглядевшись за ограду, мы видим Толека. Вид у него куда лучше, он теперь больше похож на того парня, которого мы знали.
– Толек! Где ты был? Мы так беспокоились!
– Хочешь есть? – спрашивает Данка.
– Нет, хлеба не надо. Я теперь работаю в хорошей бригаде. Мы чистим уборные, а дерьмо выносим в поля, где местные фермеры берут его на удобрения. Там один добрый фермер тайком носит мне еду с кухни, когда может.
– Это чудесно!
– Не принеси вы мне тогда хлеба, не было бы и этой работы. Вы дали мне силы жить дальше.
– А ты дал нам надежду.
– Сейчас я вам что-нибудь переброшу. – Это значит сейчас надо держать ухо востро и немедленно спрятать то, что прилетит. Охранник на вышке смотрит в другую сторону. Горизонт чист. К нашим ногам падает огромный кусок настоящего хлеба.
Манна небесная.
– Спасибо тебе, Толек. – На Данкином лице мелькает ее прекрасная улыбка.
– Пахнет домом. – Я засовываю хлеб под рубаху.
– Спасибо вам обеим! Мне пора.
Мы провожаем глазами нашего друга, пока он не исчезает внутри лагеря.
Мы едва не падаем в обморок, ощущая в ноздрях запах дрожжевого теста.
– Пойдем, Данка, в блок пировать.
Мы с сестрами Дрангер сбиваемся в кучку на наших нарах и делим хлеб. Это не сухое дерьмо из опилок и воды, которое дают нам немцы, а густой польский хлеб, выращенный на земле и вымешанный руками крестьянки. Слюна течет рекой. Мне кажется, запах стоит на весь блок. Наши зубы вонзаются в тесто, а челюстям больно – они так давно не жевали чего-то настоящего.
В голове на миг всплывает какое-то воспоминание – что-то про маму и хлеб, – но я топлю его, чтобы не думать в эту секунду ни о чем дорогом и милом сердцу. Отправив эти мысли туда, где им место, я вновь принимаюсь за угощение от Толека, но в груди откуда-то боль, а на щеках мокро. Я жую не спеша. «Откуда же эти сопли, не подхватила ли я простуду?» – думаю я, вытирая нос шерстяным рукавом.
Четыре утра.
–
Вскакиваем с нар. Очередь пописать. Глоток чая. Шагаем в темень. Ждем на лагерной дороге. Поверка. Пересчитывают.