— Ой, я забыл тебе рассказать! Я же столкнулся у кафедры с Гаевской, а поскольку ей у нас делать абсолютно нечего, подумал даже, что она меня специально искала. Актриса из неё никудышная, переигрывает. Якобы удивилась, обрадовалась встрече и тут же про тебя спросила, где, мол, ты да как у тебя дела?
— Надеюсь, ты мне друг… — Книжника даже передёрнуло.
— Я сказал, что ты оставил адрес до востребования и ни разу не написал.
Адриан облегчённо вздохнул.
— А что, совсем не греет? — насмешливо поинтересовался Насонов.
— Морозом почему-то прошибло. Я, конечно, не Кант, на полвека в одиночестве меня, может, и не хватит, но…
Насонов взглянул на него поверх очков.
— Вы, Адриан Арнольдович, просто псих. — Он помолчал, потом задумчиво добавил, — знаешь, я никак не могу понять одну вещь. Ты меня заразил, наверное, размышлениями. Я не так давно за трамалом для матери ездил, потом у аптеки сидел, около детсада, ждал автобуса. Так удивительно, я минут тридцать наблюдал за детьми. Трёхлетние крохи играли за оградой в песочнице. Представь, они разные. Я видел всё: жадность и зависть, злость и ревность, обиду и месть. В миниатюре. И там же — доброта и щедрость, открытость и благородство. Один тянет мяч к себе, другой раздаёт конфеты, один бьёт исподтишка, другой бросается на защиту девчушки. Причём, заметь, можно воспитать в ребёнке самомнение, можно воспитать в нём жадность, но ведь… — он развёл руками, — завидовать и ревновать никто их не учит! Этому нельзя научить! Слов таких даже нет, рекомендация невозможна в родительских-то устах: «Завидуй ему…» Откуда это? Благородство — это врождённое? Подлость — это болезнь? Или болезнь как раз — великодушие? Откуда это в том же Вене? Он болен или…
Адриан усмехнулся.
— А ты уверен, что Шелонский не скажет, что на самом деле он школьной подруге своей добра желал? Предостерёг её от общения с мерзавцем. А может, он так и думает, кто знает? Я порой давал, ты знаешь, повод…
Теперь усмехнулся Насонов. Черты его исказились в кривую ухмылку.
— А хромую Гаевскую он бросил потому, что тоже ей добра желал? — сардонично осведомился Насонов. — Не выдумывай, Книжник. Если я в нём это понимаю, глупо думать, что он в себе это не просёк.
— Не знаю. Хляби душевные этот мальчик никому не откроет. Может, он искренне подлецом меня считал-то.
Насонов резко перебил, отмахнувшись.
— Перестань. Я не знаю, откуда это берётся, но я понимаю, добра я хочу тебе или зла. Он всегда ненавидел тебя, боялся и завидовал. Он тебе добра не желал.
— Смотря что он сам понимал под добром, — пробормотал Книжник и тут же спохватился, запоздало осмыслив сказанное. — А за что он мог меня ненавидеть — и тем паче — завидовать?
Насонов наклонил голову и с интересом, как на редкого мутанта о двух головах, посмотрел на Парфианова.
— Ты это серьёзно?
— Гаевской я не проболтался, самого его не трогал. Что я ему сделал-то? Не спорю, хотел. Но ведь не сделал.
— Я бы сказал, что ты — дурак. Но ты умён. Однако если ты этого не понимаешь…
— Не понимаю. У него не было никакого повода…
— Да, ну тебя к чёрту. Повод… «Среди ненавистных нам недостатков врага первое место занимают его достоинства». Ты — красив, он — уродец, на тебя любая баба обернётся, на него — если и поглядит, на плюгавца, то токмо плюнет. Тебя никто фамильярно по плечу не дерзнёт похлопать, а его за пивом, как шавку, посылали. Ты, если что изрекал, все три дня обсуждали, а его никто всерьёз не принимал. И моментально он уразумел, почему ты тогда взбесился. Потому и «зауважал», что прекрасно понял, что тебе ничего не стоит, спровоцируй он тебя ещё раз, его самого, если не бабой сделать, то изувечить. Не мог же он не понимать, что ты… — Насонов неожиданно умолк.
— Что… я?
— Не нахожу слова. Для филолога непростительно. А оно есть, интересно, в лексиконе-то? А, есть, только с пометкой «устаревшее». Святой праведник, непорочный, возвышенный. Ты — настоящий, а Веня — дешёвка.
Адриан наморщил лоб.
— Если ты пьян, Алёша, то где набрался, а если трезв, чего несёшь? Ты, что, забыл, в каких подворотнях мы с тобой сталкивались? Я, как и ты, «к лику девственниц причислен» быть не могу, не помню, лет, кажется, с шестнадцати, и сказать, чтобы был «непорочнее» прочих, тоже не могу.
Насонов внимательно оглядел его. Хотел было возразить, но, наклонив голову набок, задумался. Блеснул очками.
— Чёрт возьми! Знаешь, мой отец, мне это в нём страшно нравилось, никогда не завидовал. Никому. Я это видел. Так вот, ты знаешь, он тоже никогда не понимал, когда люди завидовали. Не видел, как слепой был. Вот когда кто-то ревновал — он понимал. Сразу. Сам ревнив был.
— А ты завидовал кому-нибудь?