Адриан почёсывал за ухом. Здесь, «в провинции, у моря», где ночью звенело пенье цикад, а днём была обычная неторопливая и размеренная жизнь, все эти протесты, пикеты, феерии казались безумной фантасмагорией. Там, в сумасшедших этих столицах, всё, наверно, иначе виделось. Дурачкам и мнилось, что это «история в лицах»! Парфианов помнил, что стоит заткнуть уши, глядя на танцующих, и покажется, что ты в доме умалишённых, но сейчас он не затыкал ушей. Насонов написал ему, что «от экономической мощи их родной державы остались, видимо, только мощи», но, хоть Парфианов и ответил другу, что страшно этим опечален, честнее было бы сказать, что это его не волновало.
Его теперь, как Книжник с удивлением заметил, уже почти ничего не волновало.
Он перестал воспринимать происходящее вокруг него как происходящее с ним самим, мир странно потускнел, трава казалась серой, цвет солнца стал мутно-алым, он, как не пытался, не мог теперь слиться с миром. Мир выпихнул его из себя, точно мяч, заброшенный детьми в кусты и забытый там. Но и сам Парфианов, сделав две-три неуклюжие попытки вернуться в реальность, плюнул и смирился с новой переменой. Мир тоже стал чужд ему. Он ощущал себя инопланетянином, случайно попавшим в это век, в этот город, на эти улицы…
Это породило новую странную метаморфозу. Отторжение, отрешённость от мира окончательно убили в нём чувство значимости происходящего вокруг, что неожиданно сделало самого Книжника неуязвимым. Он не мог обидеться или почувствовать себя задетым, ибо не воспринимал обижающих и задевающих как нечто сущностное, он не гнался за побрякушками этого мира, ибо они в его глазах были не дороже подошвенной пыли, и ни во что не ставил ступени продвижения, ибо в этом мире уже ничего не хотел. Вокруг суетились люди с какими-то пустыми желаниями, иногда они затрагивали его, объясняя необходимость этой суеты каким-то пустым вздором, иногда даже, заметив его отстранённый взгляд, пугались, но он ощущал только отрешённую пустоту и свою неслиянность с ними.
О Парфианове на конторе заговорили как о странном субъекте, вытащив из запасников коллективной памяти элитарное слово «высокомерный». Адриан знал, что оно означало быть «уверенным в своём превосходстве, пренебрежительно относиться к окружающим…», и было синонимично словам «горделивый», «надменный» и «заносчивый». Он долго размышлял о происхождении слова. Как оно образовалось? От «мерить высоко»? Но Книжник высоко не мерил и никогда не думал о своём превосходстве. Он просто не мог слиться с этими людьми — ни помыслом, ни телом, ни душой, да и не хотел он заходить в круг их каждодневных забот и помыслов, их суждений о политике и прогнозов о будущем России.
Но, утратив единение с миром, он не слился и с собой. Себя Книжник по-прежнему не интересовал.
При этом Парфианова несколько удивляло странное, почти болезненное любопытство ко всему происходящему Михаила Ароновича. Лилиенталь, закутавшись в клетчатый плед, не отходил от кресла перед телевизором, с неиссякаемым любопытством и непонятным Парфианову злорадством следя за перипетиями политических баталий, ядовито хихикая и язвительно кривляясь. Адриана всё это заставляло предположить, что у того был какой-то свой, особый счёт к партии.
Так и оказалось. Адриан случайно, проходя по одной из городских улочек, натолкнулся на небольшое здание с изящным балконом и необычным, весьма изысканным вырезом окон. Дом был явно не эпохи борьбы с архитектурными излишествами. Рококо? Парфианов прикидывал принадлежность здания этому рафинированному стилю и вдруг обратил внимание на небольшую мраморную доску на фронтоне. О, наверное, памятник архитектуры… Он подошёл ближе и узнал, что с балкона этого дома в 1920 году товарищами А. Лилиенталем и Б. Ерёминым была — ни много ни мало — провозглашена Советская власть.
Лилиенталем? Ни Ароном ли, случайно? Этот вопрос Парфианов и задал вечером Михаилу Ароновичу. Старик побледнел так, что Адриан испугался. И только вспомнив политическую индифферентность собеседника, Лилиенталь немного пришёл в себя. Да, что толку отрицать, когда-таки правду узнать ничего не стоит? Это его отец. Будучи двадцатитрехлетним щенком стал членом этой самой ВКП, в скобочках-бэ… В тридцать восьмом, как и многие, кто помнил не то, что после было написано в учебниках истории, исчез в одночасье и без права переписки, оставив жену и трёхлетнего Мишу без средств к существованию с клеймом «врагов народа». До пятьдесят четвёртого жизнь была адом, потом полегчало. Он смог поступить в политехнический, стал инженером на закрытом заводе. Потом новые препоны и дурацкие гонения, идиотские компании космополитов и совдеповская действительность. Кое-кому из родственников удалось выехать в Израиль, но его не выпустили — из-за оборонки. Так ещё и из-за попытку уехать уволили. Старик искоса горестно и потеряно поглядел на собеседника.