Самое существенное, однако, что унаследовал Бродский от Слуцкого, или, по крайней мере, от того, что он прочитывал в Слуцком, это — общая тональность стиха, та стилистическая доминанта, которая выражает позицию, принятую автором по отношению к миру. Об этом Бродский говорил в 1985 г.: «Слуцкий почти в одиночку изменил тональность послевоенной русской поэзии. <…> Ему свойственна жёсткая, трагичная и равнодушная интонация. Так обычно говорят те, кто выжил, если им вообще охота говорить о том, как они выжили, или о том, где они после этого оказались».
Весьма наблюдателен в определении феномена Слуцкого в своём эссе «Вещи и осколки» В. Шубинский: «Советская культура была по природе своей имитационной, а Слуцкий пробовал отказаться от имитаций. Вместо игры в Некрасова, в Гумилева, на худой конец, немудреной риторики a la поздний Маяковский, он стал просто изъясняться бытовым и газетным советским языком, приблизительно ритмизуя его и не слишком щеголевато рифмуя. Оказалось, что в этом поэзии больше… Но со всем этим Слуцкий не стал бы значительной фигурой, не замахнись он на самое болезненное: на экзистенциальные основы советского опыта, которые предполагалось принимать по умолчанию. Он же попытался их осмыслить, принять всерьёз не негативно, а позитивно осмыслить. Что в каком-то смысле ещё опаснее. „Здесь сосны от имени камня стоят, здесь сокол от имени неба летает“, — это строки из первого (после войны) опубликованного стихотворения Слуцкого. Перенося на природный мир советские бюрократические речевые структуры, Слуцкий их не пародирует, а вскрывает их сущностный, бытийный смысл. Но как только этот смысл вскрывается, он начинает разрушать железобетонный идейно-языковой блок. В нем образуется какой-то, я бы сказал, платоновский вирус. Образуется трещина, в которую постепенно сливаются все идеи, слова и вещи. Остаётся, опять-таки, структура речи. Но это же не трепетная и электрическая структура речи наследников Серебряного Века. Эта структура сама по себе жить не может, а наполнять ее, как многие, несоветскими смыслами (религиозными, либеральными и проч.) Слуцкий не захотел. Он просто сошёл с ума, замолчал, а после умер».
Поясним: после кончины жены Татьяны в 1977 г. Слуцкий ушёл в глубочайшую депрессию, потерял всяческий интерес к жизни и не написал более ни строчки.
Рано или поздно в Харькове появится памятник одному из выдающихся русских поэтов второй половины ХХ века Борису Абрамовичу Слуцкому. Лично мне видится в этом смысле уместной площадь Конституции, бывшая Николаевская. Как лауреат Харьковской муниципальной премии имени Слуцкого поддерживаю и всячески возглашаю эту идею поэта А. Дмитриева, лауреата Харьковской муниципальной премии имени Чичибабина.
Лучше было бы не откладывать, пока нынешние энтропические времена не вымыли из сознания поколений остатки общей культурной памяти. Однако в 2014 г. маятник, увы, качнулся в адскую сторону.
Ему в самом деле повезло больше, чем его друзьям-поэтам Павлу Васильеву и Борису Корнилову; где похоронены они — не знает никто. Васильев расстрелян в 1937 г., Корнилов умер в лагере под Нарымом в 1938 г. Срок они получали втроём, «три мальчика, три козыря бубновых, три витязя российского стиха», но лишь один из этой троицы, Ярослав Смеляков, хоть и трижды отсидевший, «продержался» до 1972 г.
Б. Корнилов, канувший в тридцать один год, подарил Смелякову свою книгу с надписью «Ярослав! Какие мы всё-таки славяне!» Тот ответил через четыре десятилетия, характерно: «Советские славяне».
Нью-йоркский харьковец Ю. Милославский, впечатлившийся смеляковскими железными катренами, должно быть, ещё в середине 1960-х, на литстудии у Б. Чичибабина, поделился в частном письме: «На нём особенным образом проявилась вся условность количественного измерения культурного времени. Ярослав Васильевич умер, не добрав месяца до шестого десятка. А представлялся этаким грозно-чудаковатым пьющим старцем-мудрецом, — даже тем, кому он годился всего-то в старшие братья, этак с разницей в возрасте лет на десять-пятнадцать. О нём писали стихи, о нём рассказывали уважительно-смешные анекдоты. У Ф. Чуева в одной из ранних книг, к примеру, находим следующее: „Я приехал в Москву, я пошел к Смелякову. Он сидел в кабинете в осеннем пальто. Он стихи перечитывал, как участковый, и свирепо милел, если нравилось что“. Всё это весьма показательно. Смелякову — поэту и понимателю поэзии — знали цену и те, кто его любил, и те, кто буквально ненавидел. Таковых встречал лично».