— Ну подождите, я ужо порадуюсь! — пригрозил Лесовик. — На своем стоите. Но и я так легко не сдамся! В следующее воскресенье, если опять пойдете в церковь, после сюда приходите, мы еще поговорим. Я подготовлюсь и докажу, что атеизм, а не религия ведет человечество по пути социализма и прогресса.
— Что ж, докажи, — сказала бабка Анна Гунчовская. — Докажи нам свой «лизм», только не навязывай батюшку, иначе небо тебе покажется с овчинку.
— Не будет вам батюшки, — простонал Лесовик, вконец обессилев.
— Если так, то мы придем в следующее воскресенье, — заключила бабка Велика Йорданчина. — А теперь покажи, куда ты ключ прячешь, чтобы мы могли прийти убраться. Мы и окна тебе помоем, и скатерку выстираем, чтобы все блестело.
Лесовик пожал плечами.
Когда они вышли, он запер дверь и показал бабкам, куда прячет ключ — сунул его в кучу камней у придорожной шелковицы. Все запомнили, где могут взять его при надобности. Потом бабки разошлись по домам, а Лесовик отправился в закусочную, где его поджидала другая часть села, не желавшая приобщаться к науке и знаниям, мужская.
Над дорогой всплеснул крыльями церковный аист. Он полетел искать корм. Село внизу показалось ему маленьким гнездом среди холмов. Аист уловил запах болот и к ним направил свои крылья.
ПОСИДЕЛКИ
Две ярко горящие лампочки освещали груды кукурузных початков и сидевших вокруг них людей. Слышались голоса и шуршание сухой листвы. Очищенные початки бросали в отдельную кучу. За липами чернело здание сельсовета. Рядом с кооперативной конюшней, у коновязи — толстого бревна, к которому раньше привязывали молодых жеребчиков перед тем, как оскопить, — теперь стоял казанлыкский осел Спаса. И он пришел на посиделки.
Лесовик переходил от одной группы крестьян к другой — очистит початок — перекинется парой фраз. Это ему принадлежала идея вспомнить старую традицию и устроить посиделки, как бывало когда-то. Народу собралось много, пришли почти все, кто мог ходить. Расселись рядом с грудами кукурузных початков и принялись чистить. Но никто не балагурил, не стрелял глазами, не перешептывался, некому было вызвать девушку за ограду, чтобы там сорвать с молодых обжигающих губ быстрый поцелуй. Люди сидели чинно и время от времени подавали реплики или разражались смехом, совсем не похожим на прежний и все же здоровым — горьким или сладким — человеческим смехом.
— Улах, — сказал Лесовик Улаху, сидевшему со своим многочисленным семейством возле одной из кукурузных куч, — ты принес кларнет?
— Принес, — ответил Улах и большим пальцем указал через плечо на лежавшую за спиной мешковину с завернутым в нее инструментом.
— Хочу, чтобы ты сыграл что-нибудь бодрое, — сказал Лесовик. — Что-нибудь эдакое, для поднятия трудового энтузиазма. Ты знаешь какие-нибудь марши?
— Знаю, — ответил Улах. — Целых два марша: «Шумит Марица»[17]
и «Интернационал».— «Шумит Марица» ты лучше не поминай, — нахмурился Лесовик, — нам фашистские марши не нужны. Постарайся вообще про него забыть!
— Не могу, — сказал Улах. — Раз уж я что-то выучил, то на всю жизнь.
— Забудешь, — сверкнул глазами Лесовик. — А если не забудешь, пеняй на себя. Сделаем выводы. — И он неопределенно развел руками.
Улах интуитивно почувствовал, к чему приведут такие выводы, и поспешил заверить:
— Раз велишь, чорбаджия[18]
, постараюсь забыть… А что, если не смогу?— Если не сможешь, все равно придется, — уверенно сказал Лесовик. — Не вздумай заиграть… И не смей называть меня чорбаджией. Это тебе не прежние времена. Никакой я не чорбаджия, слышишь?
— Слышу, — сказал Улах. — Не буду играть «Шумит Марица» и называть тебя чорбаджией. Сейчас что мне делать — играть или чистить кукурузу?
— Чисти, — сказал Лесовик и махнул рукой. — Когда нужно будет, я подам знак и ты сыграешь «Интернационал».
— Хорошо, — сказал Улах, — только дай знак, и я тут же начну.
Когда Лесовик отошел, Улах переглянулся с Улахиней и одиннадцатью улахинятами. Чтоб не оказать неуважения подрастающему поколению, он бросил ласковый взгляд и на живот своей жены, где уже формировался двенадцатый улахиненок. Улахиня так широко улыбнулась фиолетовыми губами, что можно было пересчитать все зубы, одетые в сверкающий белый металл. Ее уста сверкали, а Улах испытывал неземную гордость. Крестьяне чистили кукурузу, время от времени слышно было, как падает в кучу очищенный початок.
«Не стану я играть «Шумит Марица», — сказали его глаза, и все семейство кивнуло в знак согласия. — Что скажут, то и заиграю. Мой кранлет все может сыграть».
«Может», — подтвердили глаза остальных.
Так закончился этот немой разговор. Семейство Улаха погрузилось в движение рук, в шуршание желтых сухих листьев, в блеск пахнувших свежестью початков.