Солнце, мой враг. Луч, проникнув в щель между шторами со светонепроницаемым покрытием, чуть ли не из резины, наискось разрезает чуждое мне помещение, приют для странника, — ложась поперек перины в голубую
полоску, если зрение меня не обманывает. И сразу же начинаются дневные мучения: негромкие хрипы в разветвлениях бронхов, боль в горле, какая-то влага в ухе, неприятное ощущение с левой стороны челюсти, нежелательное сердцебиение — нежелательно, чтобы всё это кончилось воспалением. Ощущения в верхней части тела вообще ни к чему. Внутренние органы должны пребывать в покое. Лучшее украшение для бледной старческой плоти — ухоженные пальцы на руках и ногах. Старость — это распродажа уцененных товаров. Внешнему миру! Но ты еще в молодые годы вооружился словом Шопенгауэра, против бренности, и к настоящему моменту — в качестве тела, обреченного на удаление из бытия{324}, если воспользоваться выражением этого брюзги, — успел прожить немалую жизнь, семьдесят девять лет: Все это означает, что жизнь можно воспринимать как сон, а смерть — как пробуждение{325}. — Философ из Данцига смело выступал против представлений о неизбежности страдания и о ничтожности человека. Человек, ощущающий себя героем в космической битве скрывающихся за туманом сил, — такое тоже когда-нибудь будет. И — изысканнейшая проза. Невозмутимо ведущая читателей по подвальным коридорам бытия. Великий образец литературы девятнадцатого столетия! Размышления о «я» и об избираемом им пути, в то время как снаружи тогда уже начинали неистовствовать новые машины. Ну, Шопенгауер (точнее, Geisthauer, «духодей»), нам еще только предстоит увидеть, когда-где-что окажется пробуждением, и что — с нами! С тобой и твоим пессимизмом, во всяком случае, душа никогда не будет одинока. Спасибо тебе, жесткий, но милосердный мыслитель: всему, что может произойти с нами и что хочет нас уничтожить, ты противопоставил человеческое достоинство, проявляющее себя в печали; плач Андромахи над Гектором, жалобы Марии под крестом, вскрик узников в божественном «Фиделио»{326} — это грандиозно, благородно и по степени неутешного отчаяния сравнимо разве что с песней рыцаря Лебедя, прощающегося с Эльзой и с вельможами Брабанта{327}: О, Эльза! Всё, всё погубила ты! … Небесный дар, мою святую власть и силы чудодейной благодать — я посвятить мечтал тебе одной! Но, Эльза, ты хотела тайну знать, — И вот я должен от тебя бежать!… Уж гневен Граль! Мне медлить здесь нельзя! — Ах, так много расставаний! Взгляды двоих едва успевают встретиться и намекнуть на чувства… Рано умер и ты, Армии Мартенс, мой милый, благородный, сильный школьный товарищ… Теперь ты Ганс Гансен и останешься им, на веки веков останешься идолом Тонио Крёгера{328}. Может ли это утешить тебя, Армии, так любивший жизнь? Твои руки и теперь с радостью хватались бы за ее пестроту. Я сейчас припоминаю Шопенгауэра, потому что с утра надо снаряжаться, готовясь ко дню: В самом общем смысле можно также сказать, что первые сорок лет нашей… как красив у него ритм прозы!.. жизни дают текст, последующие тридцать — комментарий к нему, с помощью которого мы только и можем понять истинный смысл и связь текста, вместе с его моралью и всеми тонкостями{329}… Браво, немецкий мыслитель, без всякой болтовни рассматривающий ход личностного развития! У британца такое рассуждение получилось бы, возможно, чересчур «ловко сделанным», у француза сам блеск его языка вступает в противоречие с простым содержанием. Вечно эти gloire[73] и назальные звуки, скользящие… contre qui que ce soit[74]!.. из-за чего кажется, будто даже заслуживающий самого пристального внимания француз завис — на какой-то стеклянной пластине — над бездной; удивительно, что такой гипотетический француз может действительно существовать, быть проницательным и глубоким мыслителем, но красивый французский язык в каком-то смысле подрывает основы его существования… и вот он уже заскользил по гладкой и скользкой поверхности, его словно распирает от удовольствия, он… parliert[75]. Его увлекает на этот путь сама мелодика языка. О, это богатство разнообразия, неодолимое или, по меньшей мере, незаменимое… без тебя мир сделался бы пустыней! — Европа! Драгоценность из драгоценностей, многогранная и изысканнейшая, источник несметного множества удовольствий и конфликтов. Европа, до сих пор, — это еще и церемониал бургундского двора! А более отшлифованного церемониала не существовало никогда и нигде.