Отец оторвался от небольшой квадратной заметки, которую держал в руках, — толчок вернул его в настоящее. По другую сторону шахматной доски на него обеспокоенно смотрел Винсент, рыжеватое сияние масляных светильников на резном серванте за его спиной ореолом окружало его гриву. Отец опустил взгляд на маленькую квадратную заметку, которую он все еще держал в руке, вырезку из колонки личных объявлений — «Таймс» из типографии, — которую Дастин принес ему в старой склянке из-под масла для волос только двадцать минут назад.
Старая склянка с посланием была спущена в люк для дождевой воды около Таймс-сквер… Наверное, это сделал Лу. Жизнерадостный седовласый парикмахер был одним из старейших Помощников, доставлявших еду, книги, информацию, газеты и иногда нечто вроде красок для Элизабет, или сверл для Мыша, или резцов для обработки дерева для Кьюллена уже почти тридцать лет. Как один из старейших друзей Отца, Лу был одним из немногих, кто годы назад слышал, как Отец произносит фразу «обломки моих воспоминаний», кто видел слезы, наворачивающиеся при этом ему на глаза.
Он поднялся на ноги и отвернулся, потрясенный до глубины души. «Обломки моих воспоминаний… Я хватаюсь за обломки моих воспоминаний…» Лишь несколько минут назад все его мысли были поглощены сложным гамбитом из седьмой партии Фишера — Спасского и тем, как применить его против тонкой стратегии Винсента… вместе со смутным удовлетворением от того, что, обучая своего приемного сына шахматам, он создал такого монстра… Каламбур, разумеется, был случаен…
А затем это. Как разорвавшаяся бомба…
Где-то прогромыхала подземка, оставив после себя еще более глубокую тишину, которая мгновение спустя была нарушена печальным выстукиванием по трубам какого-то послания.
— Отец, что это?
— Меня всегда интересовало, когда это случится, — медленно произнес он большей частью для себя самого, раздумывая, что он еще может сказать, — и вот оно случилось.
Он повернулся назад, туда, где сидел Винсент, чьи мохнатые руки покоились возле крошечной армии захваченных пешек из слоновой кости. Руки же Отца в обрезанных перчатках, которые он носил, спасаясь от сырости туннелей, теребили вырезку, оборачивая ее вновь и вновь вокруг трясущихся пальцев.
Его голос немного дрожал, когда он заговорил:
— Я никогда не лгал тебе, Винсент, то, чему я учил тебя о Верхнем мире, то, о чем я спрашивал тебя… — И имя Катрин на мгновение повисло между ними, непроизнесенное. — Все это было для того, чтобы защитить тебя. Но это также помогало мне забыть… — Он заколебался, а затем продолжал: — Забыть мир, который я когда-то любил.
— Я всегда это чувствовал, — мягко произнес Винсент, его голова была немного наклонена, голубые глаза вопросительны, неподвижны, спокойны.
Неужели это было так заметно? Отец был удивлен. Он рассказывал Винсенту обо всех тех местах, которые тот никогда не увидит, которые он сам больше никогда не увидит: о том, как выглядит ночь над крышами Парижа, если вы сидите на одном из маленьких железных балкончиков под свесом крыши, о хмуром великолепии песчаных дюн на Тихоокеанском побережье в те зимние утренние часы, когда единственное, что движется, — это одинокая кричащая чайка. О замирающем от восторга сердце, когда видишь Венецию в первый раз, ощущении того, что видишь нечто сработанное лишь из солнечного света, пляшущего на воде, полном впечатлении того, что твоя рука может беспрепятственно пройти сквозь любое из этих зданий, иссохшем молчании аризонских пустынь, ожидающих чего-то со дня сотворения мира. Невероятный цвет закатного неба. Так, значит, поэтому Винсент никогда не спрашивал его: «Почему ты оставил все это? Почему ты живешь Внизу?»
— Винсент, — сказал он, колеблясь, — кое-что я держал от тебя в тайне, о моей жизни… там…
Умение сохранять бесстрастное выражение было самым интересным качеством Винсента, создавалось впечатление полного спокойствия, невозмутимости — удивительно, если начинаешь размышлять над этим, машинально подумал Отец, сравнивая это с тем, каков был Винсент в действии…
— Отец, что ты пытаешься мне сказать?
— То, что я должен вернуться. Я должен подняться Наверх.
Винсент молчал, осмысливая услышанное. Отец же, произнеся эти слова, чувствовал себя странно потерянным, едва он осознал, что не видел солнечного света уже… нет, не может быть… почти тридцать пять лет… Но все должно будет измениться… Это причиняло ему боль и как-то странно ужасало его. Читая газеты, разговаривая с людьми, он осознавал это, но только своим рассудком, качал головой, но где-то в глубине души понимая, что на самом деле это его не касается по-настоящему, ничего не значит для него… ничего не будет значить для него.
— Когда ты уйдешь?
— Как только соберусь. — Он глубоко вздохнул. Его голос, против ожидания, звучал уверенно и спокойно. — Я вернусь к вечеру, — продолжал он, — тогда и поговорим.