Но он не представлял себе, что он сможет рассказать. Когда Винсент ушел, Отец стоял некоторое время, обводя взглядом все большое куполообразное подземелье с его мягко светящимися масляными лампами, горящими в дюжине стенных ниш свечами, узкой галереей над головой, с его книгами. Они были его сокровищем, эти книги. В те мрачные годы, когда он впервые спустился в Нижний мир, случалось, что только книги вставали между ним и бездной отчаяния. Ими была завалена вся комната, каждая горизонтальная поверхность — бестселлеры Книжного клуба двадцатилетней давности, классика в кожаных переплетах с выцветшими форзацами, тома работ по самосовершенствованию, которые он читал просто из любопытства, воспринимая их как блажь Верхнего мира, полосатые обложки рекламных проспектов книжных магазинов на любые мыслимые и немыслимые темы… Все это штабелями лежало на потертой мебели, заполняло укромные уголки под поворотами металлической лестницы. Поверх этого и вперемежку с этим громоздились странные вещи, которые Верхний мир выбросил, так же как он выбросил и его: тонко сделанный в викторианском стиле бюст женщины с кружевным воротником елизаветинской эпохи, лампа с изящными бронзовыми фигурками русалок, резной стул, модель солнечной системы с вырезанными на ее центральном поясе созвездиями.
Мир, который он построил сам для себя. Как раковина для жемчужины, подумал он, укрывающая от боли. Мир, где он был в безопасности.
Он может и дальше оставаться здесь в безопасности, подумал он. Он ведь не обязан отвечать на это объявление.
Но он также знал, что, говоря современным языком, выбирать ему не приходится.
Он взял свою трость, прислоненную к серванту, и направился к алькову, служившему ему спальней. Альков находился под галереей позади лестницы. Поверх кровати с чистыми и залатанными простынями, тонкими покрывалами, которые Мэри сшила из неизвестно где собранных лоскутков, висела картина, которую старая Элизабет нарисовала по памяти, изображавшая Гайд-парк тридцатых годов. Он зажег светильники, свисавшие с потолка, и подошел к большому шкафу, который смутно вырисовывался в своей темной нише. Открывая его, он вгляделся в темноту внутри него.
Он достал двубортный серый твидовый костюм, почти новый, брюки, манишку, сорочку, даже галстук, широкий, соответственно моде, в голубую и коричневую полоску. В нагрудном кармане пиджака был все еще сложенный носовой платок; к лацкану был приколот значок сотрудника, сообщавший просто: Читтенденский исследовательский институт.
Это он снял, к своему удивлению заметив, что ненависть, которую он питал к этому месту, уже прошла. Он отказался от нее, как отказался и ото всех прочих ненавистей… У него было лишь странное ощущение подмены, удивления, что это когда-то вообще имело место.
Из закрытого тканью заднего угла он извлек пару туфель из акульей кожи — по крайней мере, подумал он со смутной улыбкой, они все еще будут впору. Костюм вроде бы тоже, на вид. Внизу у них было достаточно еды, но возможности располнеть не представлялось. С полки он снял мягкую серую шляпу и сдул пыль с ее полей; надев ее, он всмотрелся в свое изображение в зеркальной дверце шкафа.
Это должно было быть лишь необходимой проверкой, равносильной причесыванию, — проверкой, может быть, того, сможет ли он после всех этих лет выглядеть «на уровне». Но лицо человека в зеркале приковало его, всколыхнуло что-то внутри, как будто он видел это глядящее на него лицо в последний раз, когда в последний раз надевал этот костюм для слушания в суде…
Настоящий шок. Ведь его волосы на самом деле темно-каштановые, а не седые. Ведь его щеки должны быть немного полнее, а не… не обвисать вот так над жиденькой бороденкой. Эти тихие годы, шедшие мягкой поступью Нижнего мира, пронеслись над ним стремительно, как если бы все они заняли одно мгновение. Ведь не должно было быть этих морщин под глазами — свидетельства пережитых трудностей и страданий. Их раньше не было, по крайней мере они не были так заметны…
В шкафу была также и тросточка, сделанная лондонским мастером по его указанию, не та палка, с которой он ходил в эти дни, какая бы она ни была прочная и удобная.
И это была та палка, на которую он опирался раньше, в долгом пути через Чазм-Бридж и вверх по туннелям, по ступеням винтовой Длинной лестницы, по вентиляционным шахтам и вспомогательным проходам, минуя фонари, зажженные Винсентом с Николасом и другими, кто контролировал периферию. Позади него тихо звучала музыка Нижнего мира, мягкое позванивание труб, когда Паскаль посылал сообщения, передавал информацию…