Рассказ только что сделался масштабнее. Да, «Крыжовник» все еще о возможном упадке счастья, но теперь он и о том, до чего по́шло это – держаться однобоких суждений. Или до чего невозможно. Иван Иваныч на самом деле не верит, что счастье – это плохо, или, если верит, он в то же самое время верит и в то, что оно необходимо.
Итак, с поправкой на вонючую трубку речь Ивана Иваныча теперь прочитывается несколько иначе.
То, что при первом чтении кажется добродетельным воплем во имя угнетенных («Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных»), теперь выглядит несколько… брюзгливым. Сильные Ивану Иванычу не нравятся, однако он и от слабых не в восторге: «Взгляните на <…> невежество и скотоподобие слабых». Все тут (на Земле) кувырком: «кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье…» Речь Ивана Иваныча теперь не просто против счастья, а против, что ли,
Он распаляется (на друга своего Буркина глядит «сердито»), натужно и не вполне логично перескакивает к мысли о тщете любых ожиданий («Во имя чего ждать?»), а следом некоторая запинка на местоимении «вы» в конце стр. 9: «Вы ссылаетесь на естественный порядок вещей». Иван Иваныч возражает не Буркину и не Алехину, а какому-то воображаемому критику у себя в голове.
Не на прозревшего нравственного мыслителя, тронутого сокровенностью вечера и делящегося тяжко добытым видением с дорогими друзьями, похож Иван Иваныч – он выражается как (
В той мере, в какой мы все еще осмысляем этот зоб – отступление, нам уже, возможно, понятно, что отступление это необходимо; оно позволило написать сцену купания, которая, в свою очередь, создала эти наши трудности в понимании Ивана Иваныча.
Однако сцена купания – не единственный довод в пользу этого отклонения.
Благодаря ей мы знакомимся с горничной Пелагеей и помещиком Алехиным.
Когда б ни появлялась Пелагея в рассказе, ее показывают нам через одну и ту же узкую призму с акцентом на внешность (Пелагея «красивая», «деликатная», «мягкая», «красивая», «бесшумно ступает по ковру», при этом «мягко улыбаясь», опять «красивая» и еще раз «красивая»); ее задача в рассказе – являть собою неопровержимую красоту. Или: служить олицетворением бессмысленной приятности. Отклик Ивана Иваныча и Буркина на нее подтверждает, что никто не неуязвим перед ошеломительной красотой; лишь завидев ее, они оживляются. Пелагея – человеческий эквивалент того освежающего плеса. Она неожиданно пригожа – в таком-то хозяйстве, красивее, чем мы ожидали, красивее, чем ей самой нужно. Она, короче говоря, источник даровой радости, напоминание, что красота – неизбежная, сущностная часть жизни; она все проявляется и проявляется, а мы продолжаем откликаться на нее, какими бы ни были наши умозрительные взгляды, а если когда-нибудь прекратим на нее откликаться, сделаемся скорее трупами, нежели людьми.
Тот миг, когда Иван Иваныч и Буркин замирают при виде красавицы Пелагеи, на мой взгляд, лучшее доказательство красоты персонажа во всей мировой литературе. («Ивана Иваныча и Буркина встретила в доме горничная, молодая женщина, такая красивая, что они оба разом остановились и поглядели друг на друга».) Чехов ничего нам о ней не рассказывает (ни о длине волос, ни о росте; ничего о ее теле, или аромате, или о цвете глаз, или о форме носа), и все же то, что она ошарашивает двух предположительно воспитанных старперов чуть ли не до неприличия, позволяет мне мысленно увидеть ее – или создать ее.
«Да, счастье бывает самовлюбленным, а наша погоня за ним способна угнетать окружающих, – словно бы говорит Пелагея, – но вместе с тем никто из нас не в силах прожить и мига без радости, красоты и удовольствия, как доказывает нам, господа, вот этот ваш отклик на то, как я выгляжу». Благодаря ей мы самим нутром своим ощущаем, до чего безрадостно, занудно и холодно это – отказывать красоте в существовании или заявлять, что счастья лучше избегать.
Ее присутствием рассказ, пусть и искренне, задается вопросом, нравственно оправданно ли счастье, предупреждает нас: «В походе за нравственной чистотой остерегайтесь пренебрегать существующими положительными переживаниями».
Иван Иваныч и Буркин реагируют на Пелагею столь непроизвольно вроде бы для того, чтобы остаться вне всякой критики: так ахают при запуске фейерверков. Что за человек станет подавлять такой вздох?
Способны ли мы прожить без счастья?
Хотим ли?