Поднявшись спозаранку, Истома Игнатьич водрузил «Пионерку» на рельсы, бросил на нее припасы, ружье и покатил навстречу ветру, щекочущему ноздри запахами багульника и княженики. В ягодах Истома спец. Разные испробовал, а эту ценил особо за щедрость, за аромат. Как выставит по углам котелки с княженикой, избушка, пропахшая за зиму потом, лежалыми шкурами, сырой деревянной прелью (второй венец подгнивать начал), сразу повеселеет. С княженикой соревнуются в запахах багульник, разбросанный по всему полу, и привезенные из Уржума венички мяты. К зиме всю вонь, всю залежалость из жилья выбьет. Пока проветривается избушка, Истома ночует на вольном воздухе, в гамаке. Сквозь марлю, пропитанную репеллентами, видать все небо. С птичьего гульбища долетают кряк и клекот. Над ухом тонко и надоедно ноет комар. На первых порах, когда только обосновался здесь, комар житья не давал, потом принял за своего, обнюхались. Сейчас вот шея голая, мясо наружу когтями рысьими вывернуто, а ни одного хоботка на ране. Да уж лучше бы гнус жрал, чем эта боль и слабость до мутных восьмерок в глазах. Привычные очертания кустарников, берез-карлиц и бурых торфяных выворотин отдалились, но стали больше и толкутся в багрово-синем туманце. А рельсы двоятся, выгибаются змейно, точно не по насыпи катишь, а по трясине.
Колышутся рельсы, земля колышется. Тихий, дальний, все заполнивший гул скрадывает внешние звуки. Даже дрезины не слышно на стыках. Где-то тут по времени должен быть разрыв... путь размыт паводками. Их три на участке, таких разрыва: насыпь вешней водой вытолкнуло и загладило рваные края. Рельсы провисли и пали бы, но Истома укрепил их стойками: теперь ничего, дюжат. Первый разрыв можно одолевать без опаски, на малой скорости. На втором, у моста, придется остеречься и метров двадцать пройти пешком. А сил нет: пролились, расплескались силы. Нальются или уж к концу дело пошло? Ну, ежели что, гроб давно заготовлен. Из сутунка надежная домовина. Добрые люди схоронят.
А жить хочется, чего лукавить. Жадно привязался Истома к жизни. Может, и неприглядна, и вся в ухабах и рытвинах суровая жизнь линейщика – его ли вина, коли другой не знал, а эта, как речка в спокойный полдень, двадцать лет текла, не меняя русла. Вдруг замутилась, вспенилась... с приходом сюда геологов.
Люди прибыли, горластые, веселые люди... Чего ж лучше-то? А в душе тоски наволочь, волос мучнеет. На голове еще ничего, но борода сплошняком заиндевела. Серафима... Степан... Юра... Мухин... все узлом завязалось, все на острове, все в лесу, который Истомиными руками посажен.
Погремливает нешумно Истомин поезд, и звуки тонут все в том же вселенском гуле: по ряби придорожных озерочков, обрамленных щетинкой осок и клочьями пушицы, – тень, как от маленькой субмарины.
Где-то третий разрыв, не загреметь бы! Упадешь – долго ребра считать придется, до самой до речки Убиенной. На картах эта речушка, возможно, иначе обозначена, если есть она на картах, а Истома нашел ей другое – недоброе, но заслуженное имя. Здесь бежавшие кончили Толю... Они же, отняв у ленинградских картографов, в то лето обретавшихся здесь, крохотный катеришко, ушли вниз. С моря их, с самолета достали... Вот, стало быть, Убиенная.
– О-ох!..
Дрезина резко накренилась, опрокинулась и закувыркалась вниз по скалам. Гул стал резче, отчетливей; вчерашняя боль слилась с новой ужасной болью. Потом все исчезло...
Не углядел человек, задумался. Теперь он, скорчась, лежал головою к воде. Убиенная ласкала его коричневую, неестественно выгнутую руку и заглатывала долго и честно служившую «Пионерку».
Ни Истома, ни Вэль, ехавший за продуктами, не могли точно сказать, сколько длилось тяжелое беспамятство. Взвалив огрузневшего старика на нарту, пастух погнал оленей к Лебяжьему, хоть путь его пролегал в ином направлении.
Все так же шалил ветерок, навязавшись в попутчики, медленно плавилась вечерняя заря, плескали на острове мохнатыми ветками балованные Истомины детушки. Вот ветер, вырвавшись вперед, схватил их полной охапкой, потрепал за вихры, поднялся зеленый хохот.
Казалось, ничто в мире не изменилось...
Раиса часто приводила Наденьку к себе. Иногда оставляла ее ночевать.
– Ты счастливая, – говорила она.– У тебя две мамы...
Но крохотный человечек неуступчиво делил мир на неравные части: мама и все остальное. Раиса тоже была все остальное. Она стремилась перебороть кровный инстинкт ребенка, закармливала девочку сладостями, фруктами, баловала, обшивала, потакала всем прихотям. Комната была завалена детскими игрушками, платяной шкаф – забит платьицами и костюмчиками, количество которых росло катастрофически. Раиса купила швейную машину и каждый день строчила на ней. Гром и грохот ножной машины заглушали гром и грохот окружающей жизни. Общение с девочкой заменяло общение с целым светом, который сузился до размеров двухкомнатной квартиры. Но и в квартире этой стоял незримый колпак: под ним жили двое – Раиса и Наденька. Мухина в эту обитель не допускали.