Ночью я проснулся и долго не мог уснуть. Стояла мертвая тишина. Потом я услышал ровное легкое дыхание Мэри и успокоился — нам больше не придется каждое утро готовить ее к битве со львом. Снова огорчился из-за того, что лев умер не так, как надеялась Мэри, как планировала его смерть. После празднования и настоящего, неистового танца, когда она увидела, как любят ее друзья и как привязаны к ней, ощущение разочарования, которое она испытывала, немного притупилось. Но я точно знал: после более сотни дней, когда она каждое утро собиралась охотиться на льва, оно обязательно вернется. Она и не подозревала, какой подвергалась опасности. А может быть, знала, просто я этого не замечал. Ни я, ни Пи-эн-джи не собирались говорить ей об этом, потому что слишком хорошо представляли себе степень риска и недаром так взмокли тем прохладным вечером. Я отлично помнил глаза льва, когда он взглянул на меня, отвернулся, а затем посмотрел на Мэри и Пи-эн-джи и больше уже не отрывал от них взгляда. Я лежал в кровати и думал о том, что лев, рванувшись с места, может чуть дольше, чем в три секунды, покрыть расстояние в сто ярдов. Он бежит, низко пригнувшись к земле, быстрее любой борзой, и не прыгает, пока не настигнет свою жертву. Лев Мэри весил добрых четыреста фунтов, и он мог легко перепрыгнуть через высокий терновник, зажав в пасти корову. На него охотились не один год, и ума ему хватало. Но мы усыпили его бдительность и вынудили допустить ошибку. Меня радовало, что перед смертью он успел покрасоваться, свесив хвост и удобно вытянув огромные лапы, на высоком круглом термитнике и еще раз взглянуть на свои владения, и синие холмы, и ослепительно белые снега на вершине горы. Мы с Пи-эн-джи хотели, чтобы Мэри уложила его с первого выстрела или чтобы он, раненый, бросился на нас. Но он решил поступить по-своему. Первая пуля стала для него не более чем острым, внезапным укусом. Вторая, та, что прошла через ляжку, пока он бежал к густым зарослям, где собирался дать бой, показалась сильным шлепком. Мне не хотелось думать, что он почувствовал, когда в него попала моя пуля, пущенная издалека, которой я надеялся лишь сбить его на землю, но она случайно перебила ему хребет. Пуля весила чуть больше четырнадцати грамм, и я не хотел представлять себе, какую она могла причинить боль. Я никогда не ломал позвоночника и не знал, каково это. И меня радовало, что Пи-эн-джи тут же прикончил его великолепным дальним выстрелом. Теперь лев умер, и я знал, что нам будет жаль окончившейся охоты. Правда, останься он в живых — и сегодня мне пришлось бы охотиться на него без Пи-эн-джи, вдвоем с Мэри, и не было бы никого, кто блокировал бы его с той стороны, где вчера стоял я. А был так хитер, что всегда мог выкинуть что-нибудь неожиданное.
Мэри по-прежнему дышала ровно, а я смотрел в ночь, где вспыхивали угли, когда ветер шевелил золу, и радовался, что страх за Мэри уже позади. Я ничем не мог облегчить ее утреннего разочарования. Может быть, оно прошло бы само по себе. А если нет, в другое время она захочет убить другого большого льва. Но только не теперь, думал я, пожалуйста, только не теперь.
Я попытался заснуть, но стал думать о льве и о том, что пришлось бы предпринять, если бы он добрался до зарослей, вспоминая, как вели себя в аналогичной ситуации другие, а потом подумал: к черту все. Все это предстояло обсуждать и с Пи-эн-джи, и с Батей. Мне очень хотелось, чтобы утром Мэри проснулась со словами: «Я так рада. Я убила своего льва». Но на это было мало надежды, а время — три часа утра. Кажется, Скотт Фицджеральд писал, что где-то-где-то в каком-то-каком-то уголке души всегда три часа утра. Порывшись в памяти, я вспомнил эту цитату.[55]