Доля машинально полез обеими руками в карманы, шарил в них — забыл, что вот уже два года не курит…
— Прошу… гаванскую! — выхватил Соцкий свой портсигар и нажал на кнопку. Доля поспешно протянул руку за сигарой.
Ольга Петровна сжалась, поникла. Чувствовала себя лишней, забытой… Словно оказалась в сетях паутины, которую сплела сама для себя. Всего одним намеком Соцкому удалось перечеркнуть все ее пылкие высказывания. Хладнокровно и расчетливо попал в цель, успокоил директорские сомнения. Вот наука тебе, Ольга, не лезь в мужские дела со своей откровенностью и простодушием…
По-видимому, Медунки всегда будут в моде. А Ольшанские лишь посмертно дают свои имена премиям, которыми будут награждать опять-таки Медунок. А Соцкие будут лавировать…
«Пусть даже так, — возражала она сама себе. — Но ведь существуют Озерные, Кучеренки, Мирославы… Разве они — не пример для тебя? Так не переживай из-за своего поражения. Ты можешь спать спокойно — высказалась честно, не искала окольных путей».
Ольга Петровна встала.
— Простите, я пойду. У меня работа, — виновато обратилась она к директору и, не дожидаясь ответа, выскользнула из кабинета.
Соломея Афанасьевна не выключала свет всю ночь. Удивилась, что так скоро за окном засинел рассвет. Прежде, бывало, боролась с бессонницей. Глотала снотворные таблетки, от них голова становилась как бы ватной. Сон склеивал веки, но ненадолго. Тогда она вставала, садилась к письменному столу. Кипа ученических тетрадей постепенно таяла.
Ей нравилось читать в ночной тишине ровные, аккуратно выведенные строки в этих тетрадях. Они поражали искренностью. За ними виделись задумчивые глаза, склоненные головы тех, кто в короткие, считанные минуты до звонка торопился высказать на бумаге свое самое заветное.
Иногда Соломея находила для себя ночью другие занятия. Выдвигала ящики, вытаскивала старые папки с пожелтевшими бумагами, записками, фотографиями, всевозможными квитанциями. Они отбрасывали ее на много лет назад. Возвращали к наболевшему. Оно было всегда рядом с ней, ее прошлое. Никуда ей не деться от него — оно стало ее частью.
Любила перебирать папку со всякими бумагами своего мужа. Для нее он и в старости оставался тем же светлоглазым жизнелюбом Сашком, а не солидным Александром Ивановичем Ольшанским. Что годы? Сердце Соломеи бьется все так же — ее любящее сердце.
Эти бумаги напоминают его голос, задумчивый взгляд или смех. Эти мелочи… Все, что было весомого и ценного — рукописи исследований, монографий, статей, — все забрал Доля. Сказал: в институтский архив. «Работы Ольшанского мы должны сберечь для потомков, дорогая Соломея Афанасьевна».
Квитанции на ремонт часов, блокноты, пожелтелые конверты с неразборчивыми надписями и веселыми рисунками пером. Вот ушастый зайчик с привязанным к лапке хвостом — это она, Ия (он так обычно называл Соломею). Хвостик привязан, чтобы не дрожал, потому что Ия нервничала, когда Сашко поздно возвращался из института. Вот еще… козлик, его большие круглые глаза готовы выскочить из орбит от радости. Козлик стоит на одной ножке, куда-то хочет прыгнуть. И это — она, Ия. Рада, что наконец Сашко получил отпуск и они (впервые в жизни) выберутся к морю…
Не пришлось им послушать дыхание моря. Однажды Сашко не вернулся домой…
Много раз после этого перебирала она в памяти события последних счастливых дней. Слова, взгляды, разговоры. Борис Медунка опускал глаза перед нею, молча обходил. Потом пришел… Друзья намекали на какое-то недоразумение между ним и Сашком. Но ничего определенного никто не знал. Одно было известно: Сашко и Борис, который уже тогда занимал руководящий пост в министерстве, заперлись в кабинете, и за дверью долго были слышны их возбужденные, раздраженные голоса.
Это насторожило всех — сотрудники института разошлись по домам в предчувствии чего-то неясного, хотя не сомневались, что Медунка попусту так говорить не будет.
Теперь знает Соломея: так было потому, что люди верили ему, фронтовику со шрамом от осколка на щеке.
Медунка с первого дня войны ушел на фронт. Ольшанские уехали в тыл. Сашко с детства хромал — для фронта был непригоден. Работал в эвакуированном институте и заканчивал свой довоенный труд. Ночи просиживал за письменным столом в маленькой холодной комнатке. А наутро его ждали в газетах, в издательствах. Вечером шел на радио и бросал в эфир взволнованные слова, обращенные к землякам: «Моя Родина в огне!.. Моя земля в пламени… Встань, брат мой, подними гордое свое чело!..» Выходя из студии, вслушивался в ночное небо. Слышалось им обоим тогда, что где-то за глухими снегами, за лесами и горами возникает и летит к ним могучее, непобедимое: «Встаю-у-у!»
Тревожный ритм их тыловой жизни внезапно был нарушен. Кажется, вечером. А может быть, после обеда. Еще не зажглись огни. Она только что возвратилась с работы и застала дома Сашка. Он был одет в полушубок (где достал?), у стола — чемодан. В больших валенках нервно ходил по комнате.
— Я сейчас еду, — кинул ей поспешно. — Туда!
У Соломеи дрогнуло сердце.
— Как это — туда? На фронт?