И это уже потом, когда вдвоем они шли по Малофонтанской дороге, Сергей Исаевич как-то очень обыденно, словно бы и не было в этом ничего из ряда вон выходящего, стал рассказывать о своем детстве, о том, как страдавший алкоголизмом преподаватель Ришельевской гимназии Роберт Эмильевич Краузе, у которого он жил на пансионе, повесился на чердаке своего дома и так провисел не менее двух суток, пока его не обнаружила супруга Елизавета Павловна и не сошла от этого с ума.
– Рехнулась попросту говоря, у нее еще пол лица парализовало, и она не могла говорить, – изобразил гримасу, сощурил правый глаз, выпятил нижнюю губу.
Нет, не укладывалось в голове у Александра Ивановича, как об этом можно беззаботно рассказывать, да еще и вот так вот шутить, кривляясь.
Вот он, например, до сих пор с содроганием вспоминает генеральшу Телепневу, которая наложила на себя руки в процедурном кабинете Вдовьего дома.
Хорошо запомнил тот морозный, ясный день, когда к ним с маменькой в палату с грохотом распахнулась дверь, и дежурная по этажу низким, простуженным голосом пробасила – «Телепнева повесилась». И все куда-то с криками побежали, а Саша остался один. Вернее сказать, он медленно, как во сне, побрел по коридору на звуки стонов и завываний. Почему-то дверь в процедурную тогда оказалась открыта, и он увидел висящую посреди кабинета генеральшу, которая, по словам Любови Алексеевны, любила гладить его по голове и приговаривать – «какой славный мальчик, быть ему юнкером».
Потом прибежали дворник и горбатый истопник Ремнев. Они, подставив стол, принялись стаскивать Телепневу со стальной балки, соединявшей своды потолка. Но у них ничего не получалось, потому что генеральша была большая и тяжелая.
– Уходи немедленно, нечего тебе здесь делать! – раздавался за спиной громкий истеричный голос Любови Алексеевны, – не смотри на этой! Отвернись немедленно!
Хотел бы Саша отвернуться, да не мог.
Глаза не пускали, увеличившись до размеров круглой лопоухой головы, а шея просто-напросто окаменела, вросла в плечи, застряла в ключицах, сделалась полностью неподвижной.
Любовь Алексеевна хватала сына и тащила его от двери, которая тут же и захлопывалась, будто бы Саша ее держал, а он ее и не держал вовсе.
– Экий вы впечатлительный, Александр Иванович, – проговорил Уточкин с значением, – даром что писатель.
– Да ведь эта несчастная генеральша все из окна выброситься хотела, но у нас во Вдовьем доме на этот случай все подоконники были специально к полу скошены, чтобы к окнам нельзя было подобраться. Вот она и нашла другой способ свести счеты с жизнью. Вот я о чем, Сергей Исаевич, думаю.
– Чему быть, того не миновать, – помрачнел Уточкин.
Насупился.
Запихнул руки глубоко в карманы.
Уставился в одну точку перед собой.
Вспомнил историю об одном человеке, который еще в детстве начал выступать в цирке гимнастом. Был он легок, крылат и удачлив. Однажды сорвался с трапеции, но не убился, в другой раз его не поймал партнер, и он, упав с высоты более пятнадцати сажен на манеж, отделался лишь переломом руки. Встал, поклонился с улыбкой и ушел за кулисы. Потом он оставил цирк и увлекся велосипедным спортом. Сначала принимал участие в гонках на шоссе, ни раз падал, разбивался, но вновь возвращался в седло. Затем он стал гоняться на циклодроме, но и тут его преследовали разные ужасные катастрофы. Однако всякий раз он выкарабкивался, продолжал выступать и побеждать. Был уверен в том, что он заговоренный, ведь многие его друзья и соперники не пережили тех аварий, в которые они попадали вместе с ним. Однако время шло, и выигрывать становилось все трудней и трудней. Наконец он оставил велосипед, надеясь на то, что его имя еще долго будут помнить, но его начали забывать. Тогда в поисках работы он отправился в Петербург, но тут не пережил и первой зимы. Вот ведь как – человек, который должен был погибнуть десятки раз, простудился и, попал в больницу, умер.
Сергей Исаевич вынул руки из карманов, пошевелил пальцами в воздухе, словно перебрал клавиши аккордеона, и тут же откуда-то с набережной зазвучал духовой оркестр.
– Просто совпало? – удивился Куприн, думая о том, что история Уточкина была, вероятно, историей о самом себе. Или, может быть, историей про некого воображаемого Сережу Уточкина, чья яркая жизнь не может продолжаться вечно, а его неуязвимость для смерти – великая иллюзия. Эта его жизнь подобна вспышке, озарению, которое приходит, будоража воображение, давая силы и вдохновляя, а потом угасает, и наступает ночь.
Впотьмах вышли к водолечебнице Шорштейна.
– Вот здесь я и бежал тогда, – рассмеялся Уточкин, – почему-то хорошо запомнил в этих окнах голых людей, некоторые из которых были завернуты в простыни.
Он остановился и указал на огромные черные стекла, в которых отражались уличные фонари и два человека, стоящие на тротуаре в свете этих фонарей.
– Мимо Воронцовского парка выбежал на Приморский бульвар, откуда и до Угольной гавани рукой подать, а дальше было море…