Я стала спускаться по лестнице к выходу. То, что случилось потом, произошло внезапно и в считанные мгновенья, которые, однако, немыслимо растянулись. Полледро крепко и больно схватил меня за руку чуть выше запястья. Еще прежде, чем я успела обернуться, я поняла, что это именно он. Услышала, как он крикнул мне остановиться. Но я продолжала идти. Он сказал, что мы с ним давно знакомы, он сын Николы Полледро. И, решив, что этих сведений недостаточно, прибавил: “Сын Казерты”.
Я остановилась. Амалия, по-прежнему стоявшая возле деревянных силуэтов, тоже замерла, приоткрыв рот – на безупречных зубах едва заметный след губной помады, – не зная, то ли усмехнуться этой реплике, то ли изумленно вскрикнуть. Элегантная пара из дерева и картона слева от нее, под ступеньками, осталась невозмутимой и уверенной в своей неотразимости. Я чувствовала, что стою рядом с Амалией, хотя и не могла разглядеть себя под лестницей; мне пришло в голову, что эти плоские мужчина и женщина, возможно, были хозяевами фуникулера. И явились откуда-то издалека – настолько они казались здесь чужими и чуждыми всей окружающей обстановке, так сильно выделялись на общем фоне своей статностью, изысканностью, исключительной грацией; они словно принадлежали к другой нации. Вполне возможно, что сорок лет тому назад, глядя на них, мы с Амалией мечтали о не похожей на нашу реальности и видели в этих силуэтах зримое доказательство того, что существует иная жизнь, прекрасный нездешний мир, куда можно сбежать, стоит только пожелать. Подобные мысли наверняка посещали маму, и она задумывалась о том, как укрыться вместе со мной от тягостной жизни. Правда, потом я засомневалась в своей догадке и решила, что, вероятно, мама стояла возле фигур лишь ради того, чтобы внимательнее рассмотреть костюм на женщине и перенять ее осанку. И попробовать дома сшить нечто подобное. А может, она хотела сама научиться одеваться таким образом и носить красивые вещи непринужденно и с достоинством, выглядеть уверенно и статно – по крайней мере, пока ждет фуникулера. Спустя столько десятков лет я с болью поняла, что здесь, на этой станции, мне не удается проникнуть в мамины мысли и предвидеть их ход, слившись с ее сознанием настолько, чтобы думать изнутри нее, в такт ее дыханию. Я лишь слышала, как ее голос говорил мне: делай так, делай этак. Но я не могла перенестись в то пространство, откуда исходил голос, и вжиться в сознание Амалии, решавшей, какие слова следует произнести вслух, а какие оставить непроизнесенными, предназначив их для внутреннего слуха. И от этого мне стало грустно.
Полледро, окликнувший меня, будто бы заставил боль утихнуть. Вестибюль сорокалетней давности теперь виделся размыто. Силуэты рассыпались в цветную пыль и исчезли. По прошествии стольких лет никто уже не носит такой одежды, как у картонной пары, а жесты и осанка у людей изменились. Фигуры мужчины и его спутницы растворились, собака тоже исчезла – словно после напрасного долгого ожидания они решили вернуться обратно в тот неведомый мир, откуда возникли. И было трудно задержать Амалию у голой стены. Вдобавок, пока Полледро произносил свои несколько фраз, я вдруг поняла, что ошиблась, одев картонную женщину в темный костюм и накинув ей на плечи синий шарф, ведь эти вещи принадлежали вовсе не ей, а маме. Именно так одевалась Амалия во времена моего детства – будто собиралась на желанную встречу. И сейчас, приоткрыв рот (на безупречных зубах – следы губной помады), она стояла и смотрела не на силуэты, а на него – на выдуманного мной мужчину в пиджаке из верблюжьей шерсти. Он что-то говорил ей, она отвечала, потом он снова принимался говорить, но я не различала их слов.