У Бухгольца же всякий раз есть, разумеется, новый план колоссальной работы, которой он посвятит «всю свою жизнь», а то, что вчера представлялось ему величайшим из его будущих творений, сегодня отодвигается и предается забвению ради новой колоссальной работы, родившейся в его мозгу в последние несколько минут по дороге к фабрике, куда он спешит встречать Двойру. Но последние несколько недель Бухгольц не перестает говорить об одном задуманном им произведении — о «Матери». Эта «Мать» не должна быть пожилой женщиной, матерью многих детей, а матерью, воплощенной в девушке, маленькой, беспомощной, с небольшой трепетной головкой в пышных волосах, с маленькой, едва заметной грудью, с круглым дрожащим животом, стоящей полусведя ноги и держащей яблоко в руке. Пусть это будет Ева — воплощение всего материнского, материнских мук и радостей, а лицо ее пусть улыбается — улыбкой лукавой и вместе с тем целомудренной.
— Не могу точно сказать, что это будет, но мне кажется, что так выглядела Ева, когда она пришла к Адаму, чтобы он сделал ее матерью. Она была маленькая, еще не развившаяся девушка, пугливая, с небольшой головкой, но в складках ее живота уже было разлито материнство всех грядущих поколений, неизменная тема всего человечества — вожделенное начало нашего смертного бытия.
— Почему же вы этого не делаете?
— Потому что не могу… Не знаю, смогу ли я запечатлеть вечное великое материнство в этом маленьком, развившемся детском животе — материнские муки, любовь, греховность похотливого желания, слабую улыбку сквозь слезы на детских губах.
Двойра молчит.
— Иногда мне кажется, что вижу «Мать» так близко — вот-вот пойду и вылеплю, а иногда она от меня так далеко, что боюсь, как бы у меня не получилась просто девка из глины, безжизненная, бескровная, без всего этого…
— Вы сможете это сделать, Хаскл.
Бухгольц вздрагивает.
— Вы же мне сами сказали.
Его лицо озаряется отсветом ее улыбки.
— Да, я об этом забыл. Но так странно прозвучало мое имя в ваших устах… Называйте меня с сегодняшнего дня Хасклом, прошу вас, называйте меня так, не называйте больше Бухгольцем. Обещаете?
— Да, — кивает она головой.
— Тогда хорошо, хорошо, хорошо, — парень хлопает в ладоши, — конечно, я смогу это создать, и создам, увидите. Завтра же начинаю над этим работать. Вам нравится идея? Великая идея, не правда ли? Эта «Мать» — не мать, а мать и одновременно дитя. Нравится вам?
— Очень нравится.
— Понимаете, что я хочу этим сказать? Начало в слиянии с концом — точно круг, — понимаете! И мать и ребенок — в одном.
— Нет, не понимаю, но то, что вы хотите создать, очень красиво. Мать-дитя. Мать в самом деле так выглядит…
— А вы думаете — это поймут? Опять будет стоять запыленная фигура в студии, и мыши будут ее грызть…
— Тоже, подумаешь, забота! Вы разве делаете ваши работы для них? Ведь вы творите для себя, не правда ли?
— А где я возьму деньги на мрамор, я хочу это высечь из мрамора, — говорит озабоченно Бухгольц.
— На это мы деньги раздобудем.
Слово «мы» воодушевляет Бухгольца больше, чем все ее слова, и он внезапно хватает девушку за руку.
— Двойра, вы хотите, чтобы я создал «Мать»?
— Да, — кивает Двойра головой.
— Идите ко мне жить.
Двойра на мгновение останавливается, но тут же, не произнеся ни единого слова, опускает она голову и, уставясь в землю, продолжает идти.
— Когда вы возле меня, я знаю, чего хочу, — почти кричит Бухгольц.
Двойра не отвечает.
Минуту спустя Бухгольц разражается смехом.
— Что вы смеетесь? — спрашивает она тихо и серьезно.
— Я не знаю, что говорю… Простите меня, я пошутил.
Не проронив больше ни слова, они после этого разговора сразу же расстались.
Глава третья
Путь Двойры
Несколько дней они не виделись. Бухгольц приходил к фабрике, ждал ее, но она к нему не выходила. Бухгольц думал, что она сердится на него за нелепое предложение перейти к нему жить. Ему представлялось, что он выглядит в ее глазах бродягой, уличным парнем, а может, и хуже того. Сказать Двойре, чтобы она шла жить к нему, в его трущобу, мог только низкий человек. Бухгольц находился в состоянии отчаяния, которое нападало на него время от времени. В такие минуты ему казалось, что он не достоин того, что живет на белом свете, что он бессовестный плут, обманывает себя и других, что его искусство не искусство, а сам он — не более, чем заурядный невежда. В такие дни у него появлялось неодолимое желание взять молот и разбить вдребезги, на мелкие осколки, все свои скульптуры, и — конец всему. А так как никакому ремеслу он не учился и образования у него не было, он видел себя ни на что не способным, разве только стать бродягой, пуститься по стране, скитаться из города в город, а то наняться к разносчику товаров — помогать носить огромные кипы по поселкам. Поступить на фабрику, заключить себя на целый день в четырех стенах, как все это делают, — с этим он не мог примириться не только в действительности, но даже в воображении.