В субботу Двойре стало известно, что в праздники она должна быть готова отправиться на несколько дней в определенное заведение, которое некая деятельница открыла, чтобы советом и делом помочь женщинам-работницам сократить перепроизводство человеческого рода для рынка рабочей силы…
У Двойры возникла забота — выпроводить из дому Бухгольца. А он между тем насторожился, заметил, что она чем-то озабочена, что-то от него скрывает. И он захотел, чтобы Двойра ему сказала, что с ней такое.
— Дети дома беспокоят меня. Мне придется на несколько дней пойти домой, побыть там, присмотреть за ними.
— Сделай это! — сказал он.
— Боюсь, что ты прибежишь туда за мной — а они, сам знаешь, очень злы на нас. — Она старалась оградить себя от возможных осложнений.
— Не приду, — заверил он.
— Знаешь что, поезжай куда-нибудь за город на несколько дней, теперь всюду снег, ты освежишься и вернешься новым человеком.
Бухгольц ухватился за эту идею.
— Хорошо, — сказал он, — поеду на ферму к одному моему знакомому фермеру.
— Подожди до будущей недели. Начнутся праздники, буду свободна от работы и несколько дней проведу дома, вот тогда ты отправишься за город.
Но выпроводить Бухгольца оказалось все же не так легко. В последнюю минуту он неожиданно заупрямился и заявил, что хочет праздники провести с ней в городе, хочет, чтобы Двойра отдохнула. И ей пришлось потратить немало труда и изобретательности, пока удалось наконец отправить Бухгольца к его знакомому фермеру. И когда она была вполне уверена, что он покинул город и уехал к еврею-фермеру, у которого часто работал летом, она стала собираться в вышеупомянутое заведение.
Когда она шла из дому с узелком под мышкой, ей пришлось пройти через сквер, расположенный с ними по соседству. Был великолепный зимний день, какой только может выдаться в Нью-Йорке, солнце сияло точно летом, прихваченный морозом искрился снег, покрывавший сквер. Матери с детскими колясками заполняли дорожки, дети в белых шерстяных трико, надев белые шерстяные рукавички, лепили снежки и кидались ими. Матери вынимали из колясок закутанных детей, пахнувших молоком, поднимали их вверх, к солнцу, радовались, смеялись, резвились с ними. На одно мгновенье Двойра остановилась. Ее мозг, точно молния, прорезала мысль — она увидела себя на этом сквере с коляской, в которой лежит ее ребенок, — у него задранный носик с широкими ноздрями, такой же точно рот, как у Бухгольца, и одет он в белый шерстяной наряд. Она возит его по снежному солнечному скверу. На одно лишь мгновенье она остановилась. Тут же вспомнила о своей цели, как о лежащем на ней тяжком долге, который ей необходимо выполнить, и быстрыми шагами пошла дальше.
Через несколько дней Двойра вернулась домой. К ее счастью, Бухгольца еще не было, и у нее оказалось время приготовиться к его возвращению, чтобы он не заметил происшедшего с ней. Но он явился в этот же вечер. Явился веселый и бодрый — несколько дней в деревне, на снегу и под солнцем, пошли ему на пользу. Ему захотелось, чтобы они немедленно пошли куда-нибудь— в кинематограф или в кафе в Гринвич-Виледже. Он привез с собой несколько долларов — помогал там фермеру возить дрова из лесу. Двойра, желая, чтобы он не заметил в ней никакой перемены, согласилась на его уговоры и хотела пойти с ним, хотя была еще больна и еле держалась на ногах. Она медленно одевалась, смеялась, поддерживала веселое настроение, и все же Бухгольц заметил, что ей не по себе.
— Что с тобой, почему ты так бледна? Ты нездорова? — спросил он.
— Нет, что тебе пришло в голову? Я немного устала. Так много дел у меня оказалось дома…
— Как они там дома поживают? Как там все теперь выглядят?
— Обходятся и без меня, — сказала Двойра и погрустнела.
— Ты так грустна. Не знаю, что с тобой… Что-то в тебе изменилось — ты так бледна.
— Тебе это кажется, я только устала.
— Может, не пойдем сегодня, отложим на другой раз… Ты так устала…
— Нет, я тоже хочу пройтись, хочу немного забыться, — сказала она и стала у зеркала, чтобы причесать волосы.
Он смотрел на нее. У нее как-то смешно и любопытно стоят ноги, будто у только что родившегося теленка. Так неуверенно и криво стоит она, еле держится. Кажется, подуй сейчас слабый ветерок, и он собьет ее с ног. Его осенила догадка. Он широко раскрыл глаза, словно впервые увидел что-то. В голове озарилось какое-то смутное воспоминание, и видение предстало его глазам, явление, которое он однажды видел в другой жизни, в другом мире. «Так она будет стоять, — сказал он себе, — моя „Мать“, искривленная, как если бы у нее были скрюченные проволочные ноги, как у телки, которая только что родилась и еле держится…»
— Ты молчишь почему-то, — произнесла она, стоя у зеркала и словно расслышав его мысли.
«Ничего, — говорил он про себя, — ничего».
Он продолжал сидеть, и взгляд его был прикован к ней.
Но долго стоять она не могла.
— Я сегодня так устала. — Она искала стул, чтобы сесть.